Перевод книги в оцифрованный вид и корректура текста произведена Федотовой Л.С., 2008 г.

По возможности сохранена стилистика текста.

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Я лежал в палате хирургического отделения Центрального военного госпиталя имени Бурденко в ожидании тяжелой  операции. Надо мной, как совершенно случайно обнаружилось, навис Дамоклов меч в виде страшного неизлечимого недуга. Если от него не удастся избавиться посредством хирургического вмешательства, то, как пре-дупредили врачи мою жену, о чем я узнал значительно позднее, мне оставалось не более семи-восьми месяцев для сведения счетов на этом свете.

Когда я начал подозревать всю серьезность положения, старательно скрываемую от меня, и понял истинные причины возни врачей вокруг моей болезни, я согласился на операцию и через две недели вернулся в госпиталь.

И вот я на госпитальной койке. Смотрю на белоснежный потолок. Думаю и ду­маю... Нет, не о сегодняшнем дне, В жизни человека бывают события, над которыми годы не властны. Память бережно хранит каждую деталь, все подробности, правда, выставляя их уже в свете приобретенного жизненного опыта. Прошло уже более полувека, а я вот вспоминаю дни из жизни довоенных лет, вспоминаю школьные годы. Это были годы учебы в Хибиногорске, а затем учебы и работы в Мончегорске, под небом Кольского Заполярья. И какое оно было, это начало пути, оказывается для меня счастливым. Ностальгия? Возможно. Но только отчасти. Сегодня, в ожидании роковых для меня событий, мне представляется, что не было в моей жизни ничего более красивого, более радостного, более счастливого, чем последние школьные годы накануне войны. Годы учебы и работы, годы первой юношеской любви, годы, полные надежд на созидательный труд, еще не ясно осознаваемый, в какой форме будет этот труд. Будет ли он инженерным, учительским, командирским в армии или на флоте, научным или исследовательским на бескрайних просторах великой родины, но будет он обязательно творческим, вдохновенным, радостным.

В калейдоскопе воспоминаний о тех днях вставали образы наших любимых учителей, милых сердцу школьных товарищей, образы девчонок — девушек, которые окружали нас и которые постепенно стали будоражить наше юношеское воображение. Образ милой девчонки, шумливой, веселой, беззаботной, которой суждено было стать моей спутницей или мне её спутником — на всю жизнь. Мои мысли-воспоминания остановились на ней и вылились в четверостишие:

 

Наш Мончегорск, край холодов и вьюги,

Забытый богом уголок земли,

Тебя я вспоминаю, находясь на юге,

Как колыбель моей земной любви.

 

В итоге этих размышлений я дал самому себе слово-обещание: если я останусь в живых после операции, то напишу для своих близких, родных и друзей из молодого послевоенного поколения о том, как мы готовились к жизни, как прожили отведенный природой срок.

Нас было 22 школьника: 11 девочек и 11 мальчиков. Волею судеб в начале тридцатых годов мы оказались в необжитом Заполярье. Одни как дети раскулаченных и репрессированных и теперь — спецпоселенцев, их было большинство. Другие, как дети родителей, в поисках счастья колесивших по необъятной России, охваченной в те годы индустриализацией беспримерного размаха; их было меньшинство. Но мы в школе не знали этого различия и не ощущали его. Мы все были равны. Наши различия отражались только в классных журналах, в отметках. Мы все были одержимы одной мыслью: воспользоваться представившейся возможностью учиться, скорее овладеть знаниями и включиться в строительство новой жизни в качестве специалистов.

Мы подошли к аттестату зрелости, охваченные пафосом великих зримых преобразований в жизни страны. Мы от души горланили «Катюшу» и «Трех танкистов»; песни времен гражданской войны и маршировали по улицам строящегося города. Мы в школу ходили в рабочих фуфайках, в одежде с плеча старших братьев. Но мы были счастливы, по юношески счастливы. Мы готовились к военной защите Отечества — с упорством занимались во всех оборонных кружках, и нас не нужно было погонять. Мы верили, что принадлежим к счастливому поколению, которому сама история предначертала преобразовать общество на самой справедливой и социальной основе. Мы готовились в завтрашнему дню с энтузиазмом, с глубокой верой в успех, верой в счастье.

Такими мы вступали в юность.

Юность моего поколения проходила и мужала в суровые, но героические тридцатые годы, а впереди уже маячили «роковые сороковые», через которые нам тоже суждено было пройти. Но мы были романтиками и все нам виделось в то время совершенно иначе, чем теперь, когда правду мы узнали только на закате жизни. А тогда мы были охвачены свежим ветром перемен, восторженно аплодировали всему новому, необычному, возвеличивавшему наше Отечество: это и успехи индустриализации, и наши «соколы», покоряющие пространство и время, и песни, прославляющие советский народ и его замечательные трудовые дела.

Такими мы встретили войну, жестокую, кровопролитнейшую, Великую Отечественную.

В нашей школе из одиннадцати выпускников трое не вернулись с войны. В соседней школе из девятнадцати выпускников пятнадцать не вернулись. Наш класс оказался более счастливым.

Сорок лет спустя после выпуска из школы мы, то есть те, кто остался в живых после войны, встретились в своей школе. Мы встретили нашего бывшего военрука школы Николая Флегонтовича Шибанова, тяжело раненого на фронте и закончившего войну боевым командиром мотострелкового батальона. Несколько позднее у нас состоялась встреча с нашим директором и учителем Тихоном Иосифовичем Молчановым, мужественным комиссаром пехотного батальона, тяжело раненым в боях под Ростовом. Это были сердечные встречи с нашими довоенными наставниками, живыми свидетелями нашей ранней юности.

«Мы гордимся вами, нашими бывшими учениками, дорогие девочки и мальчики, — говорили они. — Мы счастливы, что среди вас не оказалось ни одного, за кого нам пришлось бы краснеть».

Мы разыскали единственную оставшуюся в живых нашу учительницу Анну Васильевну Уласову и вшестером проехали из Заполярья к ней в Ломоносово, под Ле­нинградом, чтобы выразить ей нашу, бывших ее учеников, сердечную благодарность.

Да, нашим учителям не пришлось краснеть за своих питомцев. Все они мужественно выдержали испытания военных годин, стали честными тружениками после вой­ны.

В той или иной мере о них пойдет повествование. Это рассказ о рядовых людях, которых воспитала наша школа и действительность тридцатых годов. Они не совер­шали героических подвигов; о них не писали в газетах; их портреты не красовались с газетных полос, на витринах и стендах почета. Но вся их жизнь была подвигом, ду­ховным и физическим, без героического блеска и победных фанфар. Но без миллионов таких людей было бы немыслимо свершение величайших подвигов нашего народа.

Глава 1

ЮНОСТИ НАВСТРЕЧУ

Наступил сентябрь 1938 года. Я навсегда покидал город Кировск, который в памяти остается в своем первоначальном красивом звучании Хибиногорск. Это первоначальное звучание ассоциируется в памяти с дикой природой Кольского полуострова, с прозрачными просторами, величественными скалистыми горами, зеркальными озерами, метелями и буранами, неистовыми ветрами и незаходящим солнцем в летние месяцы. Вместе с тем годы учебы в Кировске ассоциируются с тревожными днями многочисленных митингов в школе и в городе в поддержку беспощадной борьбы с "подлыми наймитами империализма", борьбы, которая затем вылилась в борьбу с "врагами народа". Особенно запомнились тревожные дни первых чисел декабря 1934 года.

Убили Кирова! Что-то теперь будет... В школе смолкли беззаботные голоса и смех старшеклассников, подавляющее большинство которых составляли дети репрессированных и сосланных на север — дети раскулаченных крестьян, всякого рода так называемой "контры" и тому подобное. На второй или третий день после сообщения об убийстве Кирова в школе прошел общий митинг. Смысл выступления нового директора школы молодого учителя по рисованию Ивана Яковлевича Воробьева и других учителей сводился к формуле "нет пощады подлым наймитам империализма". Тогда ещё не вошло в обиход определение "враг народа". Затем пошли аресты — сначала одиночные, а потом и многочисленные исчезновения знакомых, в том числе и учителей из нашей школы. К 1938 году исчезли из школы учитель немецкого языка Фридрих Готлибович, немец по национальности; учитель истории на место которого в школе появился Борис Абрамович Лифшиц1[p1] . Затем исчез и учитель музыки, который в памяти остался глубоко влюбленным в свое дело музыкантом. А мы на общешкольных митингах с изумлением узнавали, что они являлись шпионами и диверсантами и что мы проявили политическую близорукость, своевременно не сумев их разоблачить как подлых наймитов империалистических государств.

Несмотря на эти мрачные события в жизни недавнего прошлого, я покидал этот город с некоторой грустью. Здесь я научился свободно говорить по-русски, так что теперь никто даже не подозревал, что еще совсем недавно был в этом смысле немым2[p2] .

Невольно вспоминаются первые дни в русской городской школе.

Учиться здесь было хорошо, только на первых порах очень трудно: почти ничего не понимал по-русски. Первый день прошел в пятом классе — я ничего не понял. К концу дня разыскал брата — он учился в 8-м классе — и объяснил ему, что ничего не понимаю, что уж пусть лучше переведут меня обратно в четвертый класс.

Что ж, на второй год?

А что делать? Там хоть материал знакомый.

И после занятий мы с братом пошли к директору школы Воробьеву Ивану Яковлевичу. Брат объяснил ему суть вопроса и мою просьбу.

— Ладно, — сказал директор. — На второй год, так на второй. Пусть завтра идет в 4-й "А". Это на первом этаже. Я предупрежу учительницу.

На этом все формальности закончились, и я остался на второй год.

В классе больше сорока человек. Занимаемся в утреннюю смену. Посидел я с неделю с каким-то парнем, и тут учительница Мария Алексеевна Меркиш решила довольно оригинально использовать мою "немоту". В классе была одна ужасная непоседа и болтунья Смирнова Анна, которая после просмотра кинофильма "Чапаев" стала настаивать, чтобы её все звали "Анкой", чего, впрочем, и добилась; никакие меры не действовали на неё. Тогда учительница отсадила от неё напарницу, такую же болтунью, а вместо неё к Анке посадила меня: со мной много не поговоришь — мало понимаю, еще меньше могу говорить. Она толкнет меня в бок, что-то скажет, а я на неё смотрю, соображая, что к чему, а она уже сердится и замолкает, видя, что от меня не скоро дождешься ответа.

— Посадили ко мне этого теленка, только мычит да глазами ворочает, — жаловалась она своим подружкам на переменах. Так мы с ней и просидели вместе весь учебный год.

Первые четыре-пять месяцев учительница меня не спрашивала по устным предметам. Её попытки проверить подготовленные мной устные уроки каждый раз заканчивались хохотом всего класса, и все с нетерпением ждали, когда меня вызовут к доске. В классе создалась такая атмосфера, что достаточно было малейшей несуразности в моем ответе на русском языке, чтобы весь класс загоготал. Никакие увещевания учительницы не помогали. В конце концов она поняла бесполезность своих усилий и отложила проверку моих знаний до лучших времен.

К весне я научился говорить по-русски довольно прилично, но с сильным оканьем, ибо читал и говорил так, как было написано. Попутно замечу, что в дальнейшем так сложилась моя жизнь, что мне пришлось освоить еще не один иностранный язык. Но тогда уже не было почти ни одного урока, чтобы меня не вызывали к доске, и спрашивали по всему материалу за весь учебный год. И окончил я учебный год по всем предметам на пятерки; только по русскому языку была четверка. В итоге школа премировала меня путевкой в пионерский лагерь на станцию Луга, что под Ленинградом.

А с приходом весны я затосковал по своей деревне. Мы с братом опять к директору школы.

— Не хочет он ехать в лагерь, — объяснял ему брат. — Просится к матери в деревню. Нельзя ли вместо путевки дать немного денег на железнодорожный билет?

Тогда все решалось удивительно просто. Брат под диктовку директора написал заявление, директор школы наложил резолюцию, и тут же выдали нам деньги и за стоимость путевки и за билет, в оба конца до станции Луга.

И лето после четвертого класса в русской школе я провел с мамой в своей деревне. Наш дом пустовал, а мы прожили в доме дяди Яши, брата моей мамы. Вместе с деревенскими друзьями детства лето прошло быстро, и в конце августа я вернулся в Хибиногорск.

Материальное положение нашей семьи было крайне тяжелым. Наша семья в первое время в составе семи человек — нас четыре брата, двое из них школьники, жена старшего брата и двое дошколят— жила в 16-метровой комнате в подвале двухэтажного дома барачного типа. В середине комнаты стояла круглая печка с небольшой плитой, на которой готовили пищу. В этой же комнате жил еще один, чужой мужчина, лет 35-занимавший своей койкой угол. Брат Гриша, получивший в армии специальность телеграфиста, работал на железнодорожной станции и все время устраивался в ночную смену, чтобы днем дома можно было поспать на свободней койке, а не на полу.

В выходные дни — тогда были шестидневки, 5 — рабочих, 6-й выход­ной, — всей семьей садились завтракать. Карточная система в сумме давала довольно скудный паек, а заработки были минимальными. Поэтому отварная треска с картошкой составляли основу питания. На завтрак получали по ломтику полубелого хлеба — тогда был такой хлеб — и по кусочку колотого сахара, который раскалывал старший брат и всем делил поровну. Но после пережитого голода в деревне такое питание было для нас чуть ли не роскошью.

Старший брат Михаил, для нас непоколебимый авторитет, возглавлявший семью, пока отец и мать оставались в деревне, работал каменщиком: мостил дороги колотым камнем; работа тяжелая, грязная, все время на коленях на земле, никакой спецовки. Его жена, наша хозяйка по дому, работала уборщицей па верхних этажах нашего же дома, где жили ИТР (инженерно-технические работники).

Несмотря на материальные трудности, жили в согласии и дружно. Не помню ни одного случая спора или объяснений на басах между старшими. В своё время старшие братья не получили никакого образования, разве что сельскую церковноприходскую школу прошли, и теперь ничего не жалели ради того, чтобы мы стали специалистами. Георгий увлекся рисованием: учитель по рисованию Иван Яковлевич Воробьев, настоящий фанатик изобразительного искусства, находил у него талант художника, всячески поощрял и поддерживал его увлечение. А это требовало дополнительных расходов из нашего и без того скудного семейного бюджета на краски, кисти, бумагу. Но работавшие братья в этих вопросах нам ни в чем не отказывали. Забегая вперед, скажу, что Георгий на всю жизнь сохранил свое увлечение рисованием и впоследствии писал неплохие картины маслом, так что даже занял второе место на выставке картин художников промышленности — до войны была такая выставка.

А в те годы в Хибиногорске нашим любимым занятием в выходные дни было посещение магазина, в котором продавали художественные открытки, недорогие и довольно хорошего качества, так что за три года у нас набралось свыше двух тысяч репродукций картин Третьяковской галереи, русского музея и других коллекций.

Пятый класс прошел незаметно быстро, без приключений, и окончил я учебный год на пятерки по всем предметам. А летние каникулы тянулись долго. С середины августа уже стал считать дни, остававшиеся до начала занятий, и 1-го сентября с радостью отправился в школу. А какое было приятное ощущение, когда научился свободно читать и понимать по-русски! В учебниках было столько интересного. Мне особенно запомнился учебник по географии с цветными рисунками о природе в различных климатических зонах. Помню, подолгу смотрел па цветной рисунок "Лесостепь", и точно во сне передо мной проходили воображаемые картины из далеких неведомых стран.

Я с радостью читал все, что попадало под руку. Но "Анна Каренина" Льва Николаевича меня просто поразила. Как они мне — и Анна и Вронский — нравились! И вдруг я узнаю, когда еще не дочитал роман, что Анна кончает самоубийством. От этого ошеломительного известия я готов был разреветься, ничего не мог делать, не хотелось никого видеть, и я ушел в опустевший парк, оттуда — в горы и до позднего вечера горестно размышлял над трагической судьбой Анны. Это было летом, солнце уже не скрывалось за горизонт, и где-то поздно вечером я вернулся домой.

Здесь, в Хибиногорске, у меня появились умные, верные и искренние друзья, с которыми добрые отношения сохранились на всю жизнь до глубокой старости. Со временем наиболее постоянным другом, к которому меня тянуло, стал молодой человек, года на три старше меня, Юра Чайковский. Высокого роста, всегда подтянутый, аккуратный в одежде, очень чистоплотный и культурно-вежливый, он уже работал где-то в управлении комбината "Апатит". На руке у него были часы, а это в моём представлении было признаком наивысшей самостоятельности. По сравнению с другими моими друзьями примерно такого же возраста Юра отличался заметным интеллектуальным развитием, имел совершенно конкретные планы на будущее в смысле учебы и получения высшего образования. И такая конкретная его целеустремленность очень импонировала мне, поскольку я тоже был одержим мечтой стать инженером.

Отец Юры, профессор математики Одесского университета, был по ложному доносу обвинен в смертных грехах, арестован и "тройкой" осужден на десять лет, а семья профессора, то есть жена с сыном Юрой и дочерью Катей, была выслана за 101-й километр— эвфемизм, означавший по существу ссылку в малообжитые районы страны. Так они оказались на Кольском полуострове в только начавшемся строиться городе Хибиногорске. Поскольку отец и мать Юры были польского происхождения, то в семье больше говорили по-польски или по-украински, чем по-русски.

Подружившись с Юрой, я узнал о многом, о чем раньше не имел ни малейшего представления. По вечерам, особенно в выходные дни, слушали музыку: у них был патефон; а это в те годы примерно столь же редкая вещь, как в наши дни видеомагнитофон в глубинке, и целые комплекты грампластинок — знаменитые арии, отдельные музыкальные произведения, целые оперы. У них я впервые услышал популярные арии из опер "Риголетто", "Тоска", "Евгений Онегин" и многие другие. Здесь я услышал в записи голоса Шаляпина и Собинова. Как-то в один из таких вечеров, когда мы устали слушать классику, Юра, прищурив глаза и улыбаясь, спрашивает: "А может, чубчика запустигь?" Я не понял и с недоумением смотрел на него. А он из своего тайника осторожно достал две пластинки, сдунул с них пыль, и, закрутив патефонную пружину, за­ пустил одну из них. И тут пошла незнакомая мне какая-то залихватская "чубчик, чубчик кучерявый", затем "Марфуша", которая "все хохочет" и "замуж хочет", и "Татьяна" которая "помнит дни золотые" и "Моя Марусенька", "а жить так хочется". Содержание и исполнение песенок меня просто обворожили своей необычностью, лиризмом, новизной, простотой и энергичным ритмом. Для меня это было настоящим открытием. Их исполнял Петр Лещенко, который через какое-то время отодвинул в наших увлечениях на второй план Леонида Утесова, основного нашего кумира с времен "Веселых ребят". Спустя многие годы, мне довелось дважды в ходе войны услышать об этом талантливом соотечественнике, волею судеб оказавшимся за пределами Отечества.

А сблизились мы с Юрой, так сказать, на "технической основе". В школе по окончании пятого класса меня премировали толстенной, в отличном переплете "Книгой юного конструктора". И вот, пользуясь этой книгой, я увлекся мастерством, изготовил действующую модель паро­турбинного глиссера, модель танка, управляемого по радио, радиорепродуктор и т.п. Как-то в доме узнали о моём мастерстве, и очень скоро я превратился в местного мастера по ремонту электроплиток, являвшихся у всех жильцов основным нагревательным прибором при приготовлении пищи, электроутюгов и прочих бытовых электроприборов. Но чаще всего мне приходилось исправлять электропробки, в общем, на весь этаж щитке. Поскольку вечерами примерно в одно и то же время почти все жильцы в доме включали электроплитки, чтобы приготовить ужин, то никакие пробки не выдерживали и приходилось без конца заменять их "жучками". Если на каком-либо этаже гас свет, то кто-либо тотчас прибегал ко мне в подвал с просьбой "выручить". В один из таких случаев у щитка я и познакомился с Юрой Чайковским.

Таким же образом я познакомился с инженером Куныжевым, жившим на втором этаже и работавшим каким-то начальником на обогатительной фабрике. Это был ярко выраженный представитель одной из кавказских народностей с густыми черными, как смола, бровями, с мощной черной шевелюрой; всегда бодрый, подтянутый, подвижной и энергичный и даже веселый. В моей памяти он встает всегда на фоне жены, тоже с выразительной внешностью, с ярко накрашенными полными губами и большими широко раскрытыми глазами, обрамленными густыми бровями, и с пышной косой золотистого цвета. Детей у них не было и, вероятно, им доставляло удовольствие чем-либо помогать мне. Узнав о моём увлечении техникой и моих скудных возможностях что-либо приобретать за деньги, инженер Куныжев стал снабжать меня буквально всем — инструментами, материалами, советами и даже бутербродами с колбасой, которую он получал как ИТР. "Скажи, что тебе нужно, не стесняйся", — только и повторял он и приносил то олово, то провод, то канифоль, то паяльник, то напильники. Много лет прошло с тех пор, почти вся жизнь, а его доброе отношение и сегодня теплом отдаётся в моей душе. И помнится он так, как будто это было совсем недавно.

Житейские заботы заботами, а юность остается юностью. Мой друг Юра, с которым сложились исключительно доверительные отношения, нежданно-негаданно влюбился в симпатичную мордашку из 9-го класса Нину Братолюбову, жившую этажом выше в нашем же доме. И она знала, что её Ромео вздыхает на первом этаже. Однажды — это было в начале этого волшебного романа — она на свой день рождения не пригласила его: то ли постеснялась своих родителей, то ли просто захотела подразнить Юру. Мы с ним несколько раз проходили по коридору и слышали веселый шум в квартире Джульеты. Обида не давала нам покоя, какие-то там случайные мальчишки веселятся, а тут настоящие рыцари вынуждены, как воришки, слоняться по коридору в то время, когда наше законное место там, за этой дверью...

И тут меня осенила одна идея, которую я сразу же выложил ему: — Давай, я выверну пробку, свет погаснет на всем этаже. Я спрячусь, и они придут к тебе за помощью. Ты дашь свет, и тогда им деваться некуда, будут вынуждены пригласить тебя на вечеринку.

Сказано — сделано. Юра встал в одном конце коридора, я — в другом под щитком. Он дает мне сигнал, что никого нет, я подскакиваю на подоконник, выворачиваю одну пробку, свет гаснет по всему этажу, и мы быстро исчезаем — он по одной лестнице к себе, я по другой — на улицу. Я стою у водопроводного крана на улице и вижу, как двое в потемках пробежали в подвал. Не найдя меня там, они бегом поднялись на первый этаж. Я подошел к крыльцу и слышал, как Юра с теми двумя проследовали на второй этаж. Он довольно долго провозился у щитка, а ребята спичками освещали ему, пока он налаживал "жучка". Он ввернул пробку и появился свет. К этому времени у щитка собралась уже вся веселившаяся компания вместе с родителями виновницы торжества. Под одобрительные возгласы собравшихся, Юру повели на завершающий этап вечеринки. Я не подходил к ним, так как двоих могли совсем не пригласить, а отделаться благодарностями. Остальную часть вечера я скучал на улице возле дома, представляя себе, как они там уплетают вкусный пирог и бутерброды, запивая горячим сладким чаем.

Как давно это было! Пойти и вывернуть пробки у себя, что ли? Да уже и пирог не тот, и чай не тот!

Я заканчивал седьмой класс. Русская городская школа явилась для меня важнейшим прологом в жизнь. Эти четыре года стали как бы преддверием в прихожую, из которой открывалась дверь в огромный зал — в самую жизнь на самостоятельной стезе.

К этому времени существенно изменились наши семейные обстоятельства. Старший брат Михаил со своей семьей и брат Георгий, бросивший школу после восьмого класса и поступивший па работу, переехали в только что начатый строительством город Мончегорск. Уже и отец, и мать покинули родную деревню и тоже приехали туда. Все вместе, прожив два лета и зиму в палатке, получили две комнаты в разных частях города. Отец, мать и Георгий получили комнату в деревянном одноэтажном доме в центре будущего города.

И я переехал к родителям в город Мончегорск. Он только назывался городом, а его как такового пока еще не было. Были рабочие поселки Монча, Сопча, Кумужье и в центре так называемый соцгород. Все поселки уже связывала плотно утрамбованная дорога, уложенная камнем, по которой довольно регулярно ходили рейсовые автобусы — грузовые автомашины с деревянными скамьями и брезентовым верхом. В соцгороде уже обозначились улицы; был проложен глубоко под землей — условия-то заполярные — и работал городской водопровод с выводами на перекрестках дорог, где жители брали воду; в долгие зимние ночи уличное освещение не выключалось; в домах пользовались электроэнергией без счетчиков и без ограничений. В будущем городе появились первые каменные дома для школ, управления комбината "Североникель", "Клуба металлургов". Уже работал "Дом пионера и школьника", функционировал "Дом художественного воспитания" для рабочей молодежи. Быстро росло число деревянных двухэтажных домов с квартирной планировкой.

В общем, местные власти вели по-хозяйски строительство нового города. И в этом большая заслуга первого директора комбината Кондрикова, в 1937 году попавшего в кровавую сталинскую мясорубку, а затем Царевского. То ли времена были иные, то ли руководители, но и Кондриков, и после него Царевский, непосредственно занимаясь огромной стройкой, всегда находили время для приема местных жителей, чтобы решать мелкие для руководства, но важные для рядовых граждан-труженников повседневные проблемы. Попробуйте в наши дни попасть на прием к тому же директору комбината даже при наличии у вас какого-то служебного положения — не тут-то было! Поэтому имена этих руководителей в городе знал каждый и произносил их с искренним почтением. Для старожилов города их имена до сих пор остаются символом подлинных руководителей от народа и для народа.

Металлургический завод уже начал давать продукцию, наращивая запланированные мощности. Зимой по ночам небо озарялось красными сполохами, когда огненная река шлака выливалась на берег озера Нюд, где разместился плавильный цех. "Растет красивейший город Союза, город Мончегорск, между тремя озерами, в прекрасном сосновом лесу, среди шума бурных рек, у подножия остроконечной вершины Ниттиса и горных хребтов Мончи" — так писал в 1940 году об этом городе его крестный отец, замечательный советский ученый и исследователь Кольского Заполярья академик Ферсман Александр Евгеньевич1[p3] . Именно благодаря огромным усилиям академика Ферсмана, здесь, в Монче-тундре, были открыты богатейшие залежи никелевой руды, по качеству превосходившие лучшие руды Канады. В 1930 году Ферсман привез на свою базу в Хибинах первые образцы сульфидных никелевых руд из района Монче-тундры. Через год посланный туда специальный поисковый отряд обнаружил обширные выходы оруденелых руд. Все указывало на то, что где-то здесь запрятаны природой несметные богатства. Основываясь на теоретических соображениях, на аналогии с известными месторождениями на северо-востоке Норвегии, где геологическая структура горных пород была идентична структуре в районе поисков в Монче-тундре, Ферсман с удивительной убежденностью отвергал доводы скептиков. "Сомнения мучили, — пишет академик Ферсман. — Недоверие со стороны росло, цифры анализов колебались, колебался и я сам. И тогда я просто пришел к С. М. Кирову, откровенно рассказал обо всем, и он отдал приказ начать разведку 2[p4] .

Таким образом, судьба города нашей юности зависела от результатов усилий поисковых партий. Поисковые отряды рассеивались по всему Кольскому полуострову, все новые буровые появлялись в тундре. В конце концов огромные усилия венчались успехом: в глубинах Кумужьей параки были найдены богатые руды. Началось строительство завода, города, железной дороги, которая должна была связать будущий город с Мурманской железкой дорогой.

После этого небольшого экскурса в недалекую историю, я думаю, время вернуться к повседневным будням и хронике школьной жизни.

Школа, в которой мне предстояло учиться, по крайней мере, в 8-м классе, представляла собой небольшое двухэтажное каменное здание буквально в ста метрах от нашего дома, огражденное со всех сторон деревянным забором и окруженное естественным лесом — елями и соснами, сохраненными при строительстве здания и прилегающих улиц. Был уже конец сентября, когда я приехал в Мончегорск и направился в новую школу. Я постучал в дверь кабинета директора школы и услышал спокойный ответ "Войдите." За столом сидел мужчина, видимо лет тридцати с небольшим, в темной гимнастерке из грубой диагонали, и перебирал какие-то бумаги.

Вы ко мне? — Он поднял голову и испытующим взглядом уставился на меня.

Мне нужно в школу.

Где живете?

Да тут, рядом.    

А точнее. Я объяснил.

— Ну, что у вас там? — спросил он, кивком головы указывая на свернутые в трубочку бумаги у меня в руке.

Я передал ему свидетельство об окончании 7-го класса в 1-й средней школе в городе Кировске.   

Ого, — отреагировал он на отметки в свидетельстве, а там было 12 пятерок и одна тройка по биологии..— А как эта тройка сюда угодила? — заинтересовался он не то шутя, не то серьезно.

Да так получилось. Из-за нее-то я и остался в школе. Собирался в горно-химический техникум, да не захотелось второй раз сдавать экзамены по тем же предметам. Может быть, окончу десятилетку на пятерки, чтобы потом без экзаменов в институт.

НЕ "может быть", а обязательно. Зачем же зря три года тратить, он немного помолчал. — Ну вот, завтра приходите на занятия во вторую смену. В восьмом классе у нас недобор, всего двадцать человек. Так что вы себе там выберете любую парту. Ребята там подобрались толковые и учителя у нас хорошие.

На том и расстались.

Так я познакомился с директором школы Тихоном Иосифовичем Молчановым. О нем впереди еще будет много сказано, а пока, забегая вперед, лишь отмечу, что впоследствии он сыграл исключительно важную рель в моей жизни.

На другой день я пришел к началу занятий и занял свободную парту в самом углу у стенки. Первый урок прошел, учитель не заметил меня или не придал значения тому, что в классе есть новичок, ибо город строился и самоходные баржи непрерывно по озеру Имандра переправляли с железнодорожной станции новых поселенцев, прибывавших на новостройку со всех концов огромной страны. Поэтому новички поступали почти ежедневно во все классы. По мере расселения одни уходили из школы, другие приходили.

На второй урок явилась Фаина Рафаиловна Гуревич, классный руководитель. Она вела математику во всех старших классах. Староста класса Ваня Константинов встал и доложил:

У нас новичок.

Знаю, — ответила Фаина Рафаиловна, взглядом нашла меня, прежде чем начать урок, спросила мое имя, фамилию, записала в журнал. — Очень хорошо. Садись.

Про себя я отметил, что в отличие от директора школы она говорит с учениками на "ты", разговаривает отрывисто и довольно бесцеремонно, не терпит ни малейшего шума в классе; сильно щурит глаза, когда с кем-либо разговаривает — близорука, но очки не носит; видимо, уже всех знает по фамилиям и узнает по голосу, так как замечания делает, не оборачиваясь к классу и точно называя фамилию и стуча мелом по доске. "Да, у этой не разгуляешься", — невольно подумал я при виде того, как весь класс затихал и молча смотрел ей в спину, когда она на доске записывала условия задачи.

Фаина Рафаиловна не входила — она влетала в класс, с остервенением бросала на учительский стол тяжелую ношу наших тетрадей, возвращаемых после проверки, вместе со своей дамской сумкой, которая скорее напоминала затасканную хозяйственную, прищуренным взглядом окидывала класс и, не переводя дыхания, начинала:

— Все могла ожидать, но чтобы такую небрежность... Противно в руки брать некоторые тетради... Учитесь у Петуховой аккуратности...

Она проходила между рядами парт, раздавала тетради с проверенными домашними заданиями, приговаривая. "Не думаешь, что пишешь"... и тетрадь шлепалась на парту. "Похоже, не понял условия задачи... Как это пятерка в кубе равна двадцати пяти... У тебя что, своя "теорема Пифагора?.." и так далее за каждой фразой тетрадь шлепалась, на очередную парту. Все молча проглатывали её колкие комментарии, иногда довольно обидные, но в целом справедливые.

С математикой я был в ладах: увлекался ею и с удовольствием заглядывал вперед в задачнике Рыбкина. Но решение задач в тетрадях оформлял небрежно, считая, что важны правильный ход решения и полученный ответ. К этому я привык в другой школе и всегда получал пятерки. А тут, что бы я ни решил, выше четверки не ставила в тетради. "Нет культуры выполнения домашнего задания," — ответила она однажды мимоходом на мой недоуменный взгляд. Но спорить с учителем, да к тому же с классным руководителем из-за отметки мне казалось унизительно, тем более, как я понимал, она не будет подгонять свои требования под наши индивидуальные привычки — придется мне приучать себя к аккуратности.

Вскоре, однако, подвернулся благоприятный для меня случай. У доски решали задачу по геометрии и произошла заминка: никто из троих, вызванных к доске, не мог предложить правильный ход решения. Я поднял руку, и она вызвала меня к доске. Но моё решение оказалось весьма громоздкое.

— А короче? Если сделать дополнительное построение? — подсказывала она.

Тут я догадался и нашел такое решение, на какое задача была рассчитана.

— Садитесь, мальчики. Думать надо.

Довольный самим собой, я шел от доски к своей парте, задрав нос и не глядя ни на кого, как будто я, по крайней мере, открыл теорию относительности. В журнале у меня появилась первая пятерка, за которой уже все последующие три года по математике были одни пятерки, за исключением одного злополучного случая.

В один из последних дней сентября после первого звонки к нам в восьмой класс вошел очередной новичок. Ростом впору ему в пятый или шестой класс; на вид не то чтобы застенчивый, но спокойный и самоуверенный; нос слегка вздернутый, лицо в веснушках. Одет даже по тогдашним меркам очень скромно, если не сказать бедно.

— Где тут свободное место? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.

Весь класс с любопытством посмотрел на него и, не найдя ничего особенного, тут же потерял интерес к нему. Только Женя Иванова, как она рассказывала на встрече нашего выпуска спустя сорок лет, обрадовалась про себя появлению в классе такого малорослого ученика: теперь-то не она будет замыкать левый фланг на построениях. Кто-то ответил, что почти все парты из третьего ряда вдоль стены свободны. Новичок не спеша уселся за третью парту. Теперь все заметили, что его едва видно из-за парты. "А тебе какой класс? здесь восьмой" — кто-то усомнился и на всякий случай спросил. "А мне восьмой и нужен" — последовал ответ.

Это был Ваня Ермолаев, которого вскоре из-за его маленького роста все в классе стали называть Ермолайчиком. Эта уменьшительно-ласкательная кличка так прилипла к нему, что со временем даже Фаина Рафаиловна стала называть его не иначе как Ермолайчиком. Только большие, основательно стоптанные валенки, видимо, доставшиеся ему от кого-то из взрослых, выглядели несколько нелепым приложением к его маленькой, но довольно подвижной фигуре. Если бы тогда кто-нибудь в классе объявил, что к нам пришел будущий работник областного масштаба, известный и уважаемый человек в руководящих кругах Кольского Заполярья, то такое сообщение для нас оказалось бы самой веселой шут­кой. Да и сам он, вероятно посмеялся бы по поводу такой забавной фантазии.

На занятиях по военной подготовке Ермолайчик стал замыкать левый фланг. Женя Иванова хотя и радовалась его появлению в классе, но все же он оказался чуть-чуть выше её ростом, и она была вынуждена хитрить: перед построением запихивала под пятки в валенки скомканные чулки и на построении становилась перед Ермолайчиком.

Школьная жизнь шла своим чередом. Я без особого труда вошел в коллектив класса, и начались для меня обычные школьные будни. В этом же классе оказался Миша Корзун, будущий мужественный солдат Отечественной войны. Мы с ним в Хибиногорске вместе учились в 4, 5 и 6 классах. Об этом солдате-герое еще пойдет речь впереди. Здесь же оказалась  Феоктистова, с которой я учился в одном классе в Хибиногорске в течение трех зим. В этой школе она была уже заметной не только в своём классе. Чуть выше среднего роста, стройная, симпатичная, она производила очень приятное впечатление. В суждениях выделялась самостоятельным мышлением, говорила довольно уверенно с несколько насмешливым оттенком; ко всем относилась доброжелательно и в целом отличалась некоторой беззаботностью. Училась хорошо и легко, играла на пианино. Как уж потом я узнал, сё отец Василий Макарович из Хибиногорска был назначен сюда главным бухгалтером комбината "Североникель". Такая должность относила его в высшую городскую элиту, но в Дине, его дочери, это совершенно не чувствовалось: она вела себя в школе и вне её точно так же, как и другие девочки. Забегая вперед, отмечу, что из всех девочек нашего выпуска она оказалась — гены есть гены — с наибольшим интеллектуальным потенциалом и, несмотря на тяжелые житейские коллизии в молодые годы, со временем стала доктором филологических наук, профессором и заведующей кафедрой в университете.

Дни шли за днями и приближался уже конец первого полугодия. Как-то незадолго перед новым годом Фаина Рафаиловна предупредила в конце урока, чтобы класс не расходился после занятий, так как будет, классное собрание. На собрании она подвела предварительные итоги учебы за четыре месяца, указала, кому нужно подтянуться, чтобы без двоек закончить вторую четверть, а такая угроза постоянно висела над Леной Моргуновой, девочкой старательной, но явно рожденной не для науки. Вопрос сводился к тому, чтобы помочь ей закончить восьмой класс, после чего она собиралась идти на производство. Теперь мы решили, что Женя Иванова будет готовить с ней уроки по математике, Надя Петухова — по литературе, Ваня Константинов — по истории, и так по всем предметам.

Затем Фаина Рафаиловна объявила, что нужно выбрать нового старосту класса, так как Ваня Константинов живет далеко и очень просит освободить его от этой обязанности. По правде сказать, никто не имел особого желания быть старостой; малоприятное это дело быть промежуточным звеном между классом и классным руководителем и учителями. Сообщение это класс встретил молчанием. Каждый потенциальный кандидат, а их было несколько, сидел, надеясь, что не назовут его фамилию.

Тягостное молчание прервала Фаина Рафаиловна: "Как вы думаете, если выбрать Федотова?" — предложила она. Класс дружно поддержал её предложение, проголосовав за нового старосту. Так, без конкуренции я получил "бразды правления" в своем классе и оставался старостой до самого выпуска из школы. Попутно замечу, что со временем я стал своего рода диктатором в классе: и староста, и председатель учкома, и заместитель секретаря комсомольской организации школы, и организатор оборонных кружков.

Быстро пролетели для меня здесь первые зимние каникулы. Днём лыжные прогулки в окрестностях города, а вечерами я пропадал в поселке Сопча, что в двух километрах от соцгорода, где теперь жил мой задушевный друг Юра Чайковский, с которым подружился еще в Хибиногорске.

После зимних каникул долгая и суровая полярная зима быстро шла на убыль. Почти неожиданно наступили короткие весенние каникулы, которые, казалось, принесли с собой и весну. На улицах, где дороги еще не были мощены камнем, появились огромные лужи. В парке культуры и отдыха — так назывался огражденный изгородью участок нетронутого леса на возвышении, примыкавшем к озеру Лумболка, — от снега освободились дорожки, пахло талой землей. Запахи весны уносили меня мысленно в родную деревню на берегу большого озера с островами; деревню, окруженную полями, перелесками, лесными озерами, называемыми ламби, и дальше — сплошным лесом.

Вот уже почти пять лет как я оставил деревню, а все равно временами остро ощущал, особенно в ясные весенние дни, тоску по родным местам, где прошло раннее детство. В памяти всплывали то одни, то другие детали расставания с родным краем.

...Это было в середине сентября 1934 года. Я уезжал к старшим братьям на север в Заполярье, в Хибиногорск, где первым из братьев обосновался Григорий в 1933 году после демобилизации из Красной армии. Имея за плечами неполных тринадцать лет, не зная русского языка, я впервые самостоятельно отправлялся в дальнюю дорогу, которая оказалась началом долгого жизненного пути. Для этого я прошел пешком от своей деревни около 35 километров лесными дорогами, чтобы найти отца на лесоразработках, переночевал у него в лесной избушке, а на следующий день мы прошли с ним еще около 15 километров , чтобы добраться до железнодорожной станции Медвежья Гора. В поезде, следовавшем из Ленинграда в Мурманск, было два вагона, которые отцепляли на станции Апатиты и направляли в Хибиногорск. В одном из этих вагонов отец посадил меня на верхнюю полку, пристроил туда мой деревянный сундучок, прижался своей заросшей щекой к моему лицу, погладил меня по голове шершавой жесткой, в мозолях рукой и опустился на пол. Теперь его голова с большой седой бородой находилась на уровне полки. Он смотрел на меня.

— Ты не выходи без надобности. Когда все будут выходить, и ты выйдешь. Там тебя встретит вейкко1[p5] . Это будет завтра. Смотри, не упади ночью, — говорил он тихо, не спеша, по-карельски. Потом еще раз ногами встал на нижнюю полку, погладил меня по голове и дрогнувшим голосом сказал "Вес будет хорошо, не бойся".

В это время пристанционный колокол ударил второй раз и отец поспешил к выходу.

И вот я лежу на верхней полке вагона, прислушиваясь к монотонному и непонятному приглушенному говору попутчиков и однообразному перестуку вагонных колес. Поезд делает бесконечное множество остановок. Я смотрю в ночную темень через вагонное окно и никак не могу заснуть. Даже не почувствовал, что давно наступила ночь, да так всю ночь и пролежал, не сомкнув глаз. Какие только мысли не лезли в голову, так как не было никакого представления о том, что меня ожидало впереди. С рассветом за окном снова лес, лес, лес... Наш вагон идет то по глубокой канаве, прорытой в скалах, то по насыпи через болото, то рассекает на две части лесное озеро. И всюду лес. К утру лес стал редким, мелкорослым, чахлым. Вот и Белое море — нет противоположного берега, и далеко на горизонте облака, как будто погружаются в море. Вскоре море осталось позади и справа на горизонте показались горы, подернутые синеватой дымкой. Кое-где облака как будто распластались на горах. Наконец и станция Апатиты — небольшой низенький домик-вокзал с колоколом на видном месте у входа в зданьице. Наш вагон отцепили, а поезд ушел дальше на Мурманск.

Через некоторое время наш вагон прицепили к какому-то грузовому составу, и электровоз плавно, без рывков, казалось, без малейшего усилия поволок нас туда, где громоздились горы. В окне замелькали столбы, по которым тянулась система подвески электропровода. Мы поднимались все выше и выше, но поезд шел спокойно, без видимого напряжения. Вскоре мы оказались в глубоком ущелье: справа крутая гора, так подступавшая к самому полотну железной дороги, что из окна ничего не видно, кроме лоскутка неба где-то высоко наверху; слева, чуть ниже дороги, бурная горная речушка с шумом несла белую, как молоко, отравленную воду куда-то вниз в сторону станции Апатиты. Позднее я узнал, что комбинат "Апатит" сбрасывает ядовитые производственные отходы в озеро Вудъявр, где богатейшие запасы рыбы — серебристого сига — были сразу отравлены. Несколько дней от всплывшей дохлой рыбы несло отвратительным запахом по всей округе, а вода в озере стала белой, как молоко. Это белое "молоко" до сих пор несется в южную часть озера Имандра, отравляя все живое. Практически на 30- 40 километров южная часть Имандры превращена в мертвое озеро.

Наконец состав вышел из каньона, круто повернул направо и мы как-то совершенно неожиданно оказались на конечной станции в городе Хибиногорске. Все в вагоне засуетились, собирая свои вещи и направляясь к выходу. Мне помогли снять с полки сундучок, и я тоже стал пробираться к выходу, несколько обеспокоенный тем, что вдруг меня никто не встретит. Но тут я увидел в числе встречавших знакомое лицо — меня встречала жена старшего брата Михаила.

Я вышел из вагона. В глаза бросилось множество проводов над железнодорожными путями, а кое-где на столбах торчали монтеры и натягивали дополнительные провода. Но самое сильное впечатление произвели на меня горы; я никогда до этого не видел гор. Казалось, они нависли над тобой, громадные, темно-серые и черные, крутые, совершенно голые скалы, нагромождавшиеся одна на другую и уходившие все выше и выше. Их вершины скрывались где-то за низко нависшими облаками, темными и густыми, и от этого горы казались еще громаднее. Много позднее я не раз побывал в этих горах, пересекал их; они всегда тянули меня своей первозданностью, дикой природой, величием и красотой, какая открывалась перед глазами с их вершин в ясную погоду. Но первое впечатление всеподавляющих громадин, которое произвели на меня Хибинские горы в тот далекий сентябрьский день, осело на всю жизнь в моей памяти.

Все мы, будущие выпускники, были родом из деревень разных климатических зон необъятной России, и весна, естественно, у каждого из нас вызывала свои специфичные воспоминания о деревне. Были, правда, в классе и полностью урбанизированные ученицы. Это Дина Феоктистова и Муза Фомина. Девушки из семей городских интеллектуалов, они были весьма равнодушны к окружающей природе; смена времен года их не особенно волновала, хотя весна, возможно, вызывала у них иные ассоциации и иное восприятие весеннего дыхания природы. Дина Феоктистова, например, родилась в Ленинграде, и там же прошло её раннее детство; затем жила в Хибиногорске и в Мончегорске и её, естественно, не волновали картины из деревенской жизни, поскольку об этом она не имела никакого представления. Зато она была готова говорить без конца о событиях и действующих лицах в интеллектуальной сфере, увлекалась музыкой и неплохо играла на пианино.

Кто-то очень точно подметил, что как вечно живыми остаются в нашей памяти близкие люди, так радостной и живописной, в солнечных бликах сохраняется в памяти родная деревня. Теперь же, в городских условиях учебы в старших классах весна для нас была периодом напряженной учебы, подготовкой к экзаменам, редко — школьными вечерами отдыха, стихийными прогулками или организованными выходами на природу.

Вспоминается одна такая прогулка всем классом в парк и на берег озера Лумболка. Снег уже растаял, а берега озера освободились ото льда. Огромные серые камни и валуны, отполированные и гладкие, казались какими-то особенно нагими и в беспорядке лежали по всему берегу. Поойдя к воде, мы тут же начали "делать блины" — бросать плоские камешки по воде. Камешки по несколько раз на своем пути отскакивают от поверхности воды, прежде чем теряют инерцию и тонут. Девочки вместе с нами делают то же самое, хотя у них ничего не получается. Вася Кемов и Женя Вихров делают это лучше всех и показывают остальным, как это делается. Общий гвалт, шум, смех, крики. Фаина Рафаиловна и Анна Васильевна, наша учительница русского языка и литературы, о чем-то оживленно разговаривают между собой, но так, чтобы мы ничего не слышали. Перескакивая с камня на камень, дошли до городской больницы, расположенной в сохранившемся лесу, и оттуда по лесной тропинке, обогнув больницу, вышли на разбитую дорогу и направились обратно домой. Мы — впереди шумной ватагой, за нами на некотором удалении от нас — Фаина Рафаиловна и Анна Васильевна.

Ретроспективно, с сегодняшних позиций эти прогулки не представляют собой ничего особенного, самые что ни на есть заурядные эпизоды. А вместе с тем они прочно засели в нашей памяти в самых мелких подробностях, в то время как остроту, казалось бы, куда более важных событий тех дней прошедшие годы сильно стушевали, оставив о них лишь смутные воспоминания. Возможно, что эти прогулки были теми краеугольными камнями, на которых базировался благоприятный психологический микроклимат, постепенно устанавливавшийся в нашем классе; что такое самое ординарное общение с нашими "глубокоуважаемыми учителями вне стен школы утоляло нашу подсознательную жажду простых человеческих отношений, не связанных с повседневными ученическими обязанностями, от которых мы психологически уставали.

Этой весной предстояло девять переходных экзаменов. Никаких вопросников: пройденная программа — вот все, чем могли руководствоваться при подготовке к экзаменам. По существу заново проходили весь годовой курс, но только в крайне ограниченные сроки: в две-три недели с преподавателем, а затем два-три дня самостоятельно перед самым экзаменом.

Вместе с экзаменами весна приносила и воспоминания, которые будоражили воображение, уносили тебя в родные края, обдавая теплом прошлых лет. Вероятно, сколько бы ни давила на психику урбанизация, человек, родившийся в трудовой деревне и проживший детство и отрочество на деревенских полях, лугах и озерах, никогда не сможет полностью вычеркнуть из своей памяти те дни своего детства. С годами появляются иные интересы, иные потребности, материальные и духовные, сильнейшие впечатления, зачастую заполняющие все твое существо, а обдаст тебя весенний ветерок, почувствуешь в городских условиях запах костра или дымок из печной трубы, и ты невольно окажешься мысленно отброшенным на многие годы назад, к тем временам, когда ты оставил столь близкие детскому сердцу места, где были у тебя свои первые мечты, первые тайны, первые радости и огорчения.

Как-то я шел по набережной Лумболки. По воде у берега, где уже оттаял лед, покрапывал тихий мелкий дождик, а над озером стоял легкий туман. И мне вдруг представилась картина из не очень далекого прошлого.

...Мы сидим с двоюродным братом Федей Оськиным, моим ровесником, в просторном шалаше с широким входом в него со стороны озера. На озере спокойно; тихо покрапывает мелкий дождик, создавая на водной поверхности серую рябь. Коровы наелись и расположились на заросшей травой поляне, когда-то очищенной от кустарников под репу. Лежат, жуют, показалось, спят. Мелкий дождь пошел с утра, но им, этим буренкам, как будто даже приятно под дождем: ни слепней, ни назойливых мух. У самого входа в шалаш, весело потрескивая, горит костер, обдавая теплом и приятным запахом дыма и печеной картошки. У самого костра, под навесом из лапника на воткнутых в землю кольях сушатся наши портянки. Из сумок достаем бутылки с молоком, хлеб, соль, из костра выбираем печеную картошку, чистим ее, обжигая пальцы, сыплем соль и с наслаждением кушаем.

У нас с Федей тайна, о которой никто не знает. Дело в том, что когда-то во время гражданской войны на льду нашего озера, недалеко от берега, англичане устроили небольшой военный склад. Когда английские интервенты и их местные пособники бежали из Карелии, им было не до складов. Весной лед растаял и все пошло на дно. Деревенские мужики, не дураки, сообразили, что тут можно кое-чем поживиться, и со временем потихоньку раздобыли себе со дна берданки — отличное оружие при охоте на лося или медведя, а все прочее так и оставалось на дне озера, покрываясь илом и песком. И вот однажды, купаясь с лодки, мы заметили на ровном песчаном дне на глубине около двух метров подозрительный бугорок. Несколько раз мы с Федей ныряли, разгребли песчаный бугорок и обнаружили небольшой ящик, который в конечном счете оказался у нас в лодке. Пока нас никто не увидел, мы быстро переправились на остров, где с большим трудом разбили ящик, чтобы добраться до его содержания. Радости нашей не было предела, когда мы в ящике нашли два револьвера и патроны к ним в специальных замасленных коробках. Привели револьверы в порядок, запрятали их на острове, а когда в доме подготовили тайник, переправили наше "личное оружие" в этот тайник в сарае у Феди. Но это был большой риск как для нас, так и для родителей, ибо представители властей неоднократно предупреждали крестьян о необходимости немедленно сдать любое найденное оружие, а за сокрытие грозили тюрьмой. Поэтому нам удалось вскоре сделать для наших револьверов настоящий тайник вне дома: в старом бревне в стене гумна выдолбили дупло. И теперь каждый раз, когда мы с ним вдвоём шли пасти коров, накануне с большой осторожностью изымали из тайника наши револьверы, прятали их до утра в сарае, а утром скрытно от своих родителей брали в свои сумки.

Вот и теперь, съев печеную картошку, достали из сумок своё "личное оружие" — ведь, по существу, весь день ждали этого момента, чтобы подержать в руках наших красавцев. В сторону озера поставили пенек, на пенек — камень. Некоторое время прислушивались, нет ли поблизости случайных голосов. Не слышно. Тихо. И мы выстрелили по одному разу. Пули, конечно, ушли туда, куда им захотелось, и камень на пеньке не шелохнулся. Коровы встрепенулись, но тут же успокоились. Мы получили огромное удовольствие. С револьверами мы чувствовали себя взрослыми, мужественными, храбрыми.

Вот бы медведь появился, было бы здорово, — с восторгом говорю я, представляя, с какой решительностью мы бы пошли на него.

Из-за него нам бы здорово попало, отобрали бы револьверы да еще бы и выпороли, — трезво оценивает Федя возможные последствия от визита медведя. Эта мысль точно ушат холодной воды. Мы поспешно завертываем своё "личное оружие" в старое тряпьё и с некоторой тревогой прислушиваемся, не идет ли кто на выстрелы. Но нет, все спокойно. К нам возвращается бодрое настроение. Федя вспоминает, как весной у них в доме был обыск — искали незаконное оружие. Кто-то донес, что у его отца хранится винтовка.

Трое рылись. Все перевернули. Какая у них красивая форма. Сапоги блестят. А револьверы в новеньких кобурах.

Долго искали?

Да пусть хоть все лето ищут — не найдут. Отец винтовку хранит в лесу. Висит себе высоко на сосне. Я слышал как отец говорил брату, когда тот собирался идти на лося.

Убил лося?

А то как же!

Значит, правду тогда агитбригада из района писала в стенгазете про дядю Яшу?

 Хоть и правду, да никто не видел. Только догадывались. Вечером гнали коров домой довольные, хоть и снова насквозь промокшие. Дорога домой проходила мимо кладбища, заросшего огромными елями, наводившими на нас в любое время года непонятный и необъяснимый страх. Но сегодня нам было не страшно: ведь мы были
вооружены.

Трагически сложилась судьба Феди. В 5-м классе он учился в деревне Мяндусельга, что в 12 километрах от нашей деревни. Как-то осенью 1934 года их не отпустили домой. В воскресенье мальчики якобы по инициативе Феди купили бутылку вина и распили ее в интернате. В понедельник директор школы учинил "расследование", обвинил Федю в "антисоветской деятельности" и выгнал из школы с напутствием, что Феде дадут "волчий паспорт" (почему-то это была самая страшная перспектива по нашим тогдашним понятиям). Федя пришел домой и в первый же вечер застрелился из охотничьего ружья на сеновале в сарае своего дома. Это в четырнадцать-то лет! Директор школы, член ВКП(б), отделался легким испугом.

Лето после восьмого класса началось малоинтересно. Сразу после экзаменов я устроился на работу статистиком в желдорцехе комбината "Североникель". Начальником цеха тогда был инженер Статюха, украинский  богатырь преклонных лет с несколько тяжеловатой походкой.

Вспоминается он мне как добрый, внимательный и в целом даже внешне симпатичный человек. Он очень благоволил мне, относился по-отечески, вероятно, отчасти в силу знакомства с моими старшими братьями, которыми мне, как младшему, можно было гордиться, ибо где бы они не работали, всюду о них были самые благоприятные отзывы. Да и я старался как можно лучше выполнять порученное мне дело. Но работа мне не нравилась: неинтересная, одни цифры, без конца перетасовываемые на арифмометре в небольшом закуточке в самом цехе, где стоял непрерывный гул работающих станков, лязг металла; чтобы попять друг друга, нужно было чуть ли не во весь голос кричать. По сигналу станки останавливались, и все бросались в заводскую столовую. Так как здесь у меня не было знакомых, кроме самого Статюхи, то в столовой приходилось подолгу стоять в очереди. Иногда Статюха брал меня с собой — "Пойдем, сынок, перекусим" — и я сидел за одним столом с ним и мастерами, которые приносили всем одинаковую еду. За обедом шли разговоры, связанные с производством и для меня малопонятные.

Проработав здесь около двух недель, однажды в городе встретил знакомого мне директора городского "Дома пионера и школьника" Григория Исааковича Дейнича. Я раньше как-то помогал ему в оформлении наглядной агитации. Это был удивительный человек, еврей-бессеребрянник в самом благородном смысле этого слова. С пышной, совсем седой шевелюрой, в очках без оправы, всегда тщательно побритый, он выглядел скорее маститым ученым, нежели администратором на по­бегушках. Без его участия не проходило ни одно праздничное оформле­ние общественных зданий. Вероятно, у него были какие-то связи в центре, потому что ему удавалось получать для публичных лекций и выступлений известных деятелей в области науки и культуры. При встрече Григорий Исаакович сразу поинтересовался, чем я занимаюсь. Я рассказал.

— Нет, это не дело, — категорически начал он. — Это совсем-совсем не то. Ты ведь хорошо пишешь плакатным пером, а мне нужно оформить текстовую часть в наглядной агитации. Кое-что можно заработать. Кроме того, я слышал, для научно-технической библиотеки комбината искали технического работника. Тебе надо быть ближе к книгам. Загляни завтра ко мне в Дом пионера. А цех никуда не уйдет, когда ты будешь инженером.

Я ему говорю, что неудобно мне сейчас увольняться, Статюха так старался выхлопотать для меня место статистика в цехе.

— Ничего страшного, я знаю Статюху. Он человек очень порядочный и тебя правильно поймет, если ты все ему объяснишь по-честному.

На другой день вечером, как и договорились, я пришел в Дом пионера. Григорий Исаакович показал мне перечень работ по оформлению текстовой части.

— Эго тебе минимум на три недели работы по вечерам, — подвел он итог. — А теперь беги в научно-техническую библиотеку к заведующей Лидии Яковлевне Стрелковой. Это душа-человек. Я о тебе с ней уже говорил. Думаю, вы друг другу понравитесь.

В общем, на следующий день я объяснил Статюхе ситуацию, хотя и чувствовал себя очень неуютно. Он внимательно выслушал меня и резюмировал:

— Мыслишь правильно. Держись пока ближе к книгам. В цехах ты еще будешь, целая жизнь впереди. Пиши заявление.

Так я оказался в научно-технической библиотеке комбината "Североникель" в качестве технического сотрудника. Работа очень нравилась. По обе стороны стойки культурная, вежливая, деликатная публика. Заведующая Лидия Яковлевна — обаятельнейшая женщина в годах. Между прочим, её сын Сергей на год раньше меня окончил в Мончегорске 3-ю среднюю школу и поступил в университет, так как был снят с военного учета в связи с серьёзным от рождения дефектом правой руки. Все каникулы проводил в Ловозерской тундре, где вел большую исследовательскую работу в области флоры и фауны Кольского Заполярья. Он многое сделал для научного освоения Кольского полуострова и впоследствии стал крупным ученым — доктором геолого-минералогических наук.

Я хожу на работу с удовольствием, много читаю, знакомлюсь с технической литературой по названиям. Судя по названиям и аннотациям, впереди целый неизвестный и незнакомый мне мир науки и техники, в который со временем я должен войти. Работа в библиотеке еще больше укрепила мое убеждение не жалеть никаких усилий для получения высшего технического образования.

В библиотеке я обнаружил объёмистый сборник конкурсных задач Делоне и Житомирского. Для меня это была счастливая находка. Я начал решать из него задачи, время летело. Вопреки общему порядку Лидия Яковлевна за два часа до закрытия библиотеки освобождала меня от служебных обязанностей, и я либо бежал в Дом пионеров для оформления наглядной агитации, либо оставался на месте до конца рабочего дня, решая задачи или читая все, что меня интересовало. Здесь я нашел очень занимательную небольшую книгу Абельсона "Введение в высшую математику" и так заинтересовался её содержанием, что запомнил основные вопросы, которые там рассматривались. Спустя много лет, когда я учился на втором курсе заочного политехнического института, а это было в 1948 году, на экзамене по математике я попал (надо же такому случиться!) к старичку, оказавшемуся самим Абельсоном. А когда в ходе беседы я начал излагать содержание его книги, он пришел в такой восторг, что прекратил дальнейший опрос со словами "Товарищ командир, я буду счастлив, если вы со временем посвятите себя математике. Это красивейшая отрасль науки", — и поставил мне пятерку.

В библиотеке мне представилась возможность регулярно просматривать центральные газеты "Правда" и "Известия", и я внимательно следил за информацией по международным вопросам в дополнение к тому, что слушал тайно от брата Гриши в передачах из Финляндии. Большой интерес представляли старые подшивки газет, в которых легко просматривались огромные зигзаги в нашей политике. Так, 14-го августа 1939 года "Правда" писала: "Война Советского Союза против Фашизма будет самой справедливой и законной войной из всех войн человечества"... А через десять дней та же газета писала в связи с приездом в Москву Риббентропа: "различие в идеологии и в политической системе не должно и не может служить препятствием для установления добрососедских отношений между обеими странами, то есть между СССР и фашистской Германией.

Осенью в связи с увольнением перед новым учебным годом Лидия Яковлевна подарила мне задачник Делоне и Житомирского с добрым напутствием: " Я возьму на свою душу грех и дарю тебе библиотечную книгу. Надеюсь, она тебе принесет пользу, а здесь её за многие годы ни­кто ни разу не брал", — сказала она, вручая задачник.

Трагически сложилась судьба самой Лидии Яковлевны. Уже будучи на пенсии, после войны, она была убита топором вошедшим в её квартиру бандитом с целью грабежа.

Возвращаюсь к хронике школьных будней.

Занятия в девятом классе начались с классного собрания. Когда Фаина Рафаиловна излагала в общих чертах программу нового учебного года, неожиданно в класс вошел директор школы Молчанов. Мы встали. Фаина Рафаиловна замолчала, вопросительно глядя на него.

"Я буду очень краток", — как бы извиняясь, обратился он к ней. — Дорогие ребята, — начал он, обращаясь уже к нам. — Вы уже взрослые люди с паспортами. Поэтому я не буду говорить о ваших обязанностях здесь, в стенах школы; вы их достаточно хорошо знаете. Я только хочу особо подчеркнуть, что вы вступаете в очень ответственный период учебы. Я бы хотел, чтобы вы в полной мере осознали, что этот и следующий учебные годы будут для вас решающими. Влияние этих двух лет будет сказываться на вашей жизни в последующие годы. Мне, как и всем вашим учителям, очень хочется, чтобы этот год стал лучше прошлого, хотя в прошлом году вы хорошо потрудились, на переходных экзаменах показали твердые знания. Нас, учителей, это очень радует, так как в ваших успехах и частица нашего труда. И за это вам большое спасибо. Поздравляю вас с новым учебным годом. Если у кого-либо из вас воз­никнут какие-либо вопросы, сомнения, затруднения, вы знаете, где меня найти. Всегда буду рад быть полезным для вас. Желаю вам всего хорошего, — закончил он и направился к дверям.

Мы снова встали. На перемене мы узнали, что в другие классы директор не заходил, а ограничился кратким поздравлением на общешкольном построении. Его визит к нам и поздравление были уже привилегией для нашего класса, которому было суждено стать первым, да и единственным, как потом развернулись события, выпуском нашей школы.

Фаина Рафаиловна продолжила классное собрание: нужно было выбрать старосту класса на новый учебный год. Энергичная и инициативная Надя Петухова взяла слово.

— А чего ломать голову? Предлагаю оставить на новый учебный год старостой Женю Федотова. В прошлом году он хорошо справлялся с этим делом. А мы будем его слушаться, — веселой шуткой закончила она своё выступление.

Надя Петухова среди девочек в классе была, так сказать, первой скрипкой, её энергичное и активное участие во всех дискуссиях, спорах и прочих делах школьных будней стало уже нормой жизни нашего небольшого коллектива. Она всегда имела своё мнение, высказывала его, и, как правило, оно оказывалось разумным. Поэтому девочки в классе каждый раз ждали, что скажет "первая скрипка". Училась она хорошо, понимала юмор и сама не упускала случая, чтобы в смешном виде представить того или иного из нас, мальчиков, но делала это без оскорбительных намеков. Среди нас, мальчиков, любила выражать мысль с двояким смыслом, чтобы поставить нас в затруднительное положение, а сама при этом озорно смеялась нам в глаза. Как говорится, за словом в карман не лезла. В своём классе была в дружеских отношениях со всеми мальчиками, но, вероятно, не находила среди них такого, кем бы могла увлечься в полную меру первого девичьего чувства, хотя к десятому классу превратилась в хорошо оформившуюся девушку. Правда, спустя более сорока лет после школы, она говорила моей жене, что "твой Женя в школе мне очень нравился, я мучалась про себя, а он не обращал на меня внимания, увлекся Капой, а потом тобой". Может быть. Возможно, были у нее какие-либо сердечные переживания, присущие этому возрасту, но это не было заметно для окружающих. В общем, Надя была авторитетной девушкой, и она всегда оказывала определённое влияние на принимаемые в классе решения. Так что её предложение снова выбрать меня старостой было встречено с одобрением.

На этом собрание закончилось, но рабочий день только начался: последовало четыре урока занятий. В пределах первой недели во всех старших классах прошли комсомольские собрания, на которых выбрали комсоргов. Выбрали и учком школы, председателем которого вновь избрали меня. На этом организационные мероприятия были завершены. Началась учеба.

Наш класс был немногочисленным, с устоявшимся составом. Моргунова Лена, как и обещала, ушла после восьмого класса и устроилась на работу где-то в заводской лаборатории. Так что практически теперь исчезла угроза четвертной двойки в классе по какому-либо предмету. Если бы теперь нужно было дать среднюю оценку всему классу, то она составила бы где-то около 3,6 балла. Это были прочные баллы, но они никого не интересовали в школе. Тогда у нас не было ажиотажа вокруг отметок: каждый понимал, что нужны знания, которые придется показать при поступлении в вуз, а не наши отметки. Для тех, кто учился в основном на тройки, задача сводилась к тому, чтобы эти тройки были твердые, так сказать, с гарантией; кто претендовал на более высокие баллы — не снизить уровень; на пятерки по всем предметам официально никто не претендовал, хотя потенциальные кандидаты в отличники имелись. В 3-й школе, например, было семь таких претендентов. Я в душе рассчитывал на пятерки по всем предметам, за исключением немецкого языка. Екатерина Владимировна Вихрова, учительница немецкого языка, никому не ставила четвертных, а тем более годовых пятерок, приговаривая, что "на пятерку знает только бог, я — на четверку, а вы в основном — на троечку." Между прочим, опыт войны показал, что выпускники-десятиклассники почти всех школ скверно знали немецкий язык. Так что в известном смысле она была права. Мальчики по пять-шесть лет в школах изучали немецкий язык, а когда нужно было переводить самый элементарный разговор в процессе допроса военнопленного, то оказывались перед непреодолимыми трудностями.

С каждым днем учеба становилась все напряженнее, все труднее. Но мы не возмущались: учителя преподносили материал интересно; было такое ощущение, как будто голова с каждым днем тяжелела от впитываемой информации, особенно от прочитываемой литературы, обязательной и дополнительной по программе. Но уроки разнообразились. К примеру, идет урок по русской литературе второй половины 19-го века. Анна Васильевна рассказывает о различных течениях в литературе того периода, коротко останавливается на характерных особенностях в творчестве поэтов и писателей Решетникова, Надсона, Михайлова, Никитина, Минаева, Гарина-Михайловского, Огарева, Лескова и др. О них в учебниках нет ни слова, а по поводу того, что там написано, она мимоходом замечает "это вы сами прочтете". Рассказывает о связях между литературой, изобразительным искусством, музыкой. Более детально останавливается на импрессионизме, как заметном течении в литературе и русском изобразительном искусстве того периода. А на следующий урок через пару дней она приносит большую репродукцию в красках картины Левитана "Над вечным покоем", вывешивает её на доске и говорит;

— Перед вами картина Левитана, относящаяся ко времени его наиболее сильного тяготения к импрессионизму. Ваша задача: изложить то, что вы видите, как воспринимаете и на какие размышления наводит вас эта картина.

В другой раз она принесла репродукцию картины Серова "Девушка, освещенная солнцем."

 Несколько слов по поводу этой картины, — начала пояснять Анна Васильевна. — Она была написана Серовым в 1880 году, когда ему самому было всего 23 года отроду, то есть чуть-чуть старше вас. Близкий друг Серова замечательный советский художник Грабарь пишет, что эта вещь была создана Серовым "в минуту необычайного подъёма, в величайшем творческом экстазе". Да и сам Серов удивлялся своей удаче. "Написал вот эту вещь, — говорил он, — а потом всю жизнь, как ни пыжился, ничего уж не вышло, тут весь выдохся. И самому мне чудно, что это я сделал".

Леша Киселев что-то забормотал про себя. Это была его манера: прежде чем поднять руку и что-то спросить, он это сначала вслух скажет самому себе.

Вы что-то хотите сказать, Киселев? — обратилась к нему Анна Ва­сильевна.

А кто-нибудь позировал художнику или это его обобщенный поэтический образ? — спросил он, вставая из-за парты.

Да, я забыла сказать, — начала пояснять Анна Васильевна, — за этой картиной есть реальное лицо. Это двоюродная сестра художника Маша Симонович. Между прочим Серов сделал около десятка различных набросков, в том числе еще один её портрет в 1895 году, когда Маша была уже замужней женщиной.

Надо сказать, что общая эрудиция, знание литературы и примыкающих к ней отраслей культурного наследия русского народа были у Анны Васильевны просто поразительны, и это делало сё уроки для нас исключительно интересными и познавательными. И опять мы писали сочинение, всматриваясь в картину художника-реалиста. Мы учились логично излагать свои мысли, навеваемые картиной, не ограничиваемые никакими рамками темы. Здесь открывались широкие возможности для богатого воображения, умения описательно изложить зримое. Класс затихал, усердно поскрипывая ученическими перьями. Время от времени кто-нибудь из "заднескамеечников" тихонько подходил к картине, внимательно рассматривал её некоторое время и отходил на своё место. А в это время Анна Васильевна сидела за учительским столом, неподвижным взглядом погрузившись в наш классный журнал. Время от времени она как будто пробуждалась, внезапно тревожно обводила глазами класс и снова погружалась в свои раздумья.

О чем она думала? О нас? О наших судьбах в будущем, ибо большинство в классе составляли дети репрессированных? Или её одолевали воспоминания о трагических событиях из своего недавнего прошлого? Может быть с тревогой ожидала дальнейших осложнений для себя? Эти вопросы возникали у меня уже значительно позже, спустя многие годы, когда стали достоянием гласности данные о тяжких преступлениях в период так называемого культа личности Сталина. Мы же в то время в классе знали только то, что её муж, начальник одного из отделов управления комбината "Североникель", был арестован как "враг народа", но даже не подозревали, что он, а также два её родных брата и отец-старик, кассир на железнодорожном вокзале в Харькове, были уже расстреляны в застенках НКВД по той же самой мотивировке. В свете этих горестных фактов стала у меня вырисовываться вся глубина трагизма, горя и страха уже немолодой, но еще не старой женщины, на середине жизненного пути навсегда оказавшейся одинокой с тяжким ярлыком "жены врага народа" и с двумя маленькими детьми на руках. В разговорах между собой мы никогда не касались этого вопроса. Как будто чувствовали табу под угрозой смерти.

Несмотря на такое большое личное горе, Анна Васильевна никогда не обнаруживала его в своём поведении, по крайней мере, перед нами, её учениками, и активно участвовала во всех наших школьных затеях — вечерах отдыха, самодеятельных спектаклях, торжественных собраниях, линейках. Возможно, что желание привить нам, так сказать, элементы светской культуры заставляло её все время быть с нами, и вместе с тем это отвлекало её, пусть временами, от мучительно тяжелых и тревожных раздумий. А в то время ей было от чего тревожиться; ведь она работала на идеологическом фронте — советская литература — и все, что она говорила, мы записывали, а уж как и что записывали, можно себе представить. И не дай бог, эти записи попадутся на глаза какому-нибудь наделенному властью подлецу или его прихвостню — тукачу". Но последний акт трагедии не состоялся — её не тронули. Возможно, "там" запутались в доносах и забыли про неё или сами "стукачи" в конце концов оказались за решеткой вместе со своими жертвами.

А между тем, наша школьная жизнь продолжалась как бы вне сферы этих мрачных событий. Дни напряженной учебы чередовались с комсомольскими субботниками, вечерами отдыха и тому подобное. На одном из таких вечеров я как-то стоял, прислонившись к стене, а из патефона доносились скрипучие звуки популярного в те годы вальса "На сопках Манчжурии". Подошла Анна Васильевна: "А вы почему не танцуете?" Я сказал, что не умею танцевать вальс.

— Ну, это поправимо. Молодой человек не имеет права не уметь танцевать вальс. Пойдемте со мной. Не смотрите на ноги. Они сами пойдут под такт музыки. Раз, два, три. Раз, два, три...

Это был мой первый вальс в жизни.

Надо сказать, что школьные вечера отдыха нам доставляли большое удовольствие. Те, кто еще не умел танцевать, путались в общей массе танцующих. Кругом веселый смех, шутки, обмен остротами. Возбужденные, веселые лица. А музыка — наш неизменный патефон, которому, казалось, не будет износа, — поддерживала веселое, возбужденное настроение. Из патефона доносились лирические, всеми наши любимые мелодии то в чудесном исполнении Изабеллы Юрьевой "Только раз бывают в жизни встречи" или "Саша, ты помнишь наши встречи", то "В парке Чаир распускаются розы" в исполнении звезды эстрады тех лет Аркадия Погодина, то "Помнишь лето на юге" или "Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг" в замечательном исполнении Вадима Козина, то "Счастье моё я нашел в нашей дружбе с тобой" или "Вдыхая розы аромат" в исключительно лирическом, душевном исполнении Георгия Виноградова. И мы, счастливые, забыв все на свете, кружились в танцах со своими одноклассницами, смутно догадываясь, что, возможно, это наши будущие невесты. И теперь, спустя более полувека с тех далеких дней, когда я слышу, правда, редко, мелодии радужных для меня лет, я невольно уношусь мысленно в безвозвратное прошлое, вижу перед собой радостные лица своих школьных друзей, свою чудесную восьмиклассницу, и ком подступает к горлу от горестной мысли, что уже нет рядом со мной любимой спутницы, навсегда оставившей меня с неисчерпанной любовью к ней.

Анну Васильевну хорошо помнят многие бывшие ученики из 1-й средней школы Хибиногорска, где она несколько лет преподавала до переезда в Мончегорск. (Об этом я узнал позднее, когда нас, выпускников средних школ Кировска и Мончегорска, призвали в армию и свели вместе на краткосрочные курсы младших командиров). В числе таких учеников был и мой старший брат Георгий, которого с легкой руки директора той школы Ивана Яковлевича Воробьева все стали звать Жоржем, да так он и остался Жоржем среди друзей до старости. Он не без юмора вспоминал такой эпизод. Однажды неожиданно был проведен очень трудный диктант, и через пару дней Анна Васильевна пришла в класс с проверенными диктантами. "Сегодня у Федотова самые лучшие результаты по диктанту: у него двойка, а у всех остальных по единице," — сообщила она.

Особенно интересно проходили уроки по литературе, когда изучали такие темы, как творчество Максима Горького, Островского и других классиков. Часто вспыхивали споры, дискуссии, и тут выявлялся ход мышления каждого ученика, его уровень логичности в обосновании своей точки зрения. Обычное пересказывание того, что написано в учебнике по обсуждаемому вопросу, считалось самым серым ответом. Анна Васильевна стремилась создавать на уроках атмосферу свободного обмена мнениями, пусть нескладно излагаемыми, возможно, даже ошибочными, но избавленными от шаблона. И здесь наши девочки всегда одерживали верх над нами.

При обычном количестве учебных часов, предусмотренных на год, Анна Васильевна умудрялась выкраивать время, чтобы можно было выходить за пределы обязательной тематики и иметь возможность читать в классе в ролях такие крупные произведения, как "Гроза", "Вез вины виноватые" или "На дне."

Нынешним ученикам легко изучать классиков: к тому времени, когда они по программе подойдут к творчеству того или иного писателя, можно получить полное представление о его основных произведениях, даже не заглядывая в них. Все они экранизированы; все самое важное выделено и выпячено игрой выдающихся актеров. Поэтому достаточно посмотреть по телевидению или в кино, и можно смело идти к доске и, не вдаваясь в тонкости, рассуждать вокруг тех или иных идей, выдвигаемых в данном произведении. Конечно, это не то, что нужно, но тем не менее. Между прочим, так и поступали мои дети и числились преуспевающими по литературе, хотя ни одного произведения, предусмотренного программой, не прочитали от корки до корки.

Однажды у меня на дому собрались на вечеринку десятка полтора студентов и студенток, школьных друзей моей дочери. Я решил разыграть их.

Вы хорошо знаете "Евгения Онегина?"

Ну, что за вопрос! Еще бы!

А как звали Татьяну по отчеству?

Несмотря на очевидные усилия всех присутствовавших, вопрос остался без ответа. В конечном счете решили: об этом нет никаких сведений в романе.

— А кто из вас прочитал роман от корки до корки? Почти все, но с оговорками "вроде бы" прочитали. И тут мне пришлось процитировать:

"Он был простой и добрый барин.

И там, где прах его лежит,

Надгробный памятник гласит:

"Смиренный грешник Дмитрий Ларин,

Господний раб и бригадир

Под камнем сим вкушает мир".

Так что иное дело было в дни нашей учебы. За три последних учебных года нужно было самостоятельно прочитать многие тысячи страниц произведений из перечня обязательной литературы, а также дополнительной. И не просто прочитать, но и запомнить многое из прочитанного.

На уроках литературы чтение в ролях было для нас самым приятным занятием. По ходу чтения Анна Васильевна обращала наше внимание па более важные места, давала соответствующие пояснения, а мы, кто хотел, делали пометки, чтобы потом использовать их в своих сочинениях. Пьесу "Без вины виноватые" даже сыграли на школьной сцене на одном из школьных вечеров. От этой игры у нас остались настолько приятные воспоминания, что даже через сорок с лишним лет, когда мы впервые после нашего выпуска встретились в своей школе в июне 1981 года, этот эпизод всплыл в наших воспоминаниях как радостное событие из далекого прошлого. И это воспоминание нас невольно еще раз мысленно вернуло к нашему "режиссеру" — к Анне Васильевне Уласовой. У каждого из нас нашлись теплые слова благодарности, которые тут же были высказаны в её адрес.

Математика в общей системе наших занятий занимала особое место. Все разделы школьной математики — алгебру, геометрию и тригонометрию — вела наша классный руководитель Фаина Рафаиловна. Теперь мы её уже хорошо понимали, знали, что можно от нее ожидать. Она явно не любила официальные классные собрания и проводила их в крайне редких случаях, а когда мы были в десятом классе, то и вовсе их не проводила — берегла наше время. Но вместе с тем всячески поощряла школьные вечера отдыха. "Ребята сильно устают, нужно снимать напряжение," — каждый раз говорила она директору и получала добро.

Все вопросы решала в индивидуальном порядке и задерживала в школе после уроков только тех, кого непосредственно касалось то или иное дело. Если Уласова обращалась с нами только на "вы", то Фаина Рафаиловна говорила со всеми на "ты". Это как-то соответствовало их личным характерам. Если Анна Васильевна проявляла исключительную сдержанность, никогда не выходила из равновесия, то Фаина Рафаилов­на могла вспылить, даже накричать в сердцах, но от этого ни у кого из нас не возникало чувства незаслуженного нарекания или тем более оскорбления. Не возражая, мы молча выслушивали её вспышки, За три года всякое случалось. Мы видели её слезы, причиненные нами, и переживали от того, что являлись причиной таких её огорчений. К концу учебы она обращалась с нами так, словно все мы были её взрослые дети, бесцеремонно, открыто, справедливо, иногда бурно, иногда спокойно, но всегда с беспокойством, чтобы с нашей стороны не было никакой фальши.

Еще в восьмом классе у нас установился неписаный закон: если не подготовил урок, предупреди учителя, не доведи до того, что тебя вызовут к доске неподготовленным. Наши учителя спокойно воспринимали такие предупреждения, не делая никаких выводов: мы уже взрослые дети, и всякое бывает дома накануне. И время от времени неподготовленный урок — нормальное явление, но на следующем занятии такого ученика обязательно вызовут к доске.

Ближе к декабрю все острее и резче стали говорить по радио и писать в газетах о политике нашего северного соседа Финляндии. Мы с Жоржем тайно от родителей и старшего брата Григория — у него был приемник — слушали радиопередачи на финском языке из Финляндии и чувствовали усиливавшуюся напряженность положения, но никак не думали, что так просто может начаться война. Несмотря на такую тайную информированность, все же для меня война с Финляндией оказалась совсем неожиданной.

Жорж тут же получил повестку явиться в военкомат для отправки в воинскую часть. Я с некоторой растерянностью встретил это известие, ибо не представлял себе, что его теперь не будет дома, что теперь я буду спать один на железной кровати, что теперь по вечерам не будем играть — он на гитаре, а я на мандолине — и петь русские песни, когда мать тут же готовит нам ужин на электроплитке, а отец в углу чинит кому-то валенки; а мысль о том, что он вообще может никогда не вернуться или вернуться калекой, просто пугала меня и я старался не думать об этом. И в то же время мне самому хотелось "идти на войну" так, как это показывали в кино, где все кончается благополучно и в нашу пользу.

Отец, участвовавший в русско-японскую войну в боях под Мукденом, три года проведший в окопах первой мировой войны, на своем опыте знал, что такое война. Он мужественно сдерживал себя, успокаивал мать и старался ослаблять тревожные настроения.

День расставания наступил очень скоро. Пришли старшие братья Посидели всей семьей за столом. Вышли на крыльцо нашего одноэтажного барака и здесь с ним попрощались, а отец проводил Жоржа до дороги, обнял его со словами "Я гордился тобой, сынок, береги себя по возможности ... надо идти... иди..." — и беззвучно заплакал. Он как-то сразу сник, сгорбился, стал таким беспомощным старичком. Длинная и широкая борода, почти вся белая с проседью, дрожала не то от легкого ветра, не то от сдавленных рыданий. И мне вдруг стало так жалко не столько брата, сколько его, этого вечного труженика, уже давно полуслепого, доброго и сердечного, вежливого и терпеливого, никогда не повышавшего голоса на нас, чего только не пережившего за свою долгую и трудную жизнь, что я тоже заплакал и со словами "Пойдем, тата", подошел к нему, стараясь увести его в дом. Отец неподвижно продолжал стоять на дороге и все смотрел вслед Жоржу, пока тот не скрылся за домами у поворота дороги.

Призыв брата в армию по мобилизации вызвал в нашем семейном бюджете серьезный финансовый кризис: мы втроем остались на одну мизерную зарплату отца, теперь уже полуслепого ночного сторожа в управлении комбината "Североникель". Мои летние и случайные заработки на изготовлении праздничных лозунгов и транспарантов для оформления здания комбината и колонны демонстрантов не могли решить возникшую финансовую проблему. Во время учебы только два раза в году — на седьмое ноября и первое мая — появлялась возможность что-то заработать. Накануне этих праздников я запирался в подвале здания управления комбината и две ночи писал лозунги на красном кумаче и транспаранты. После этого я, разумеются, в школу не ходил, отсыпался дома. Фаина Рафаиловна знала причины моего отсутствия на занятиях и не спрашивала объяснений.. Теперь же вопрос встал особенно остро: бросить пока учебу и идти на работу, а в городе не было вечерней школы-десятилетки для рабочей молодежи. У меня не было никакого желания садиться на шею старшим братьям, у которых разрослись свои семьи. Обо всем этом я рассказал Фаине Рафаиловнс, как классному руководителю. Она молча выслушала, но ничего не посоветовала. Вскоре как-то вечером к нам домой пришел директор школы Тихон Иосифович Молчанов, познакомился с моими старичками, поговорил с ними о том о сем, увидел, вероятно то, что его интересовало, и ушел. А через некоторое время Фаина Рафаиловна, как бы между прочим передала мне, что директор школы просит зайти к нему после уроков.

— Я вот что хотел вам сказать, — начал Тихон Иосифович, когда я явился к нему, — Мы тут посоветовались и решили, что вам нет необходимости уходить из школы. Мы назначим вас школьным библиотекарем с небольшим окладом, который поможет решить вашу семейную финансовую проблему, пока ваш брат воюет с белофиннами. Вы будете открывать библиотеку на переменах как для первой, так и для второй смен. А между переменами в утреннюю смену будете готовить свои уроки. Правда, в школе придется находиться с утра до вечера. Но дело стоящее. Уверен, вы справитесь.

Я едва верил своим ушам. Работать в школе и здесь же учиться — что же могло быть лучше для меня! С трудом сдерживая себя от слез благодарности, я кое-как выдавил из себя несколько слов в том смысле, что постараюсь хорошей работой и хорошей учебой оправдать такую помощь мне и нашей семье.

— Вот и хорошо. Завтра же начните прием библиотеки у Екатерины Владимировны. И она будет рада освободиться от этой, для неё излишней, обузы.

Так, будучи в 9-м классе, я стал штатным школьным библиотекарем и оставался им до конца учебы. А когда началась война, успел запаковать книги в ящики на случай эвакуации, прежде чем сам был призван в армию. Оглядываясь назад, трудно сказать, как бы сложилась моя дальнейшая жизнь, если бы я тогда оставил школу. В этом эпизоде в совершенно новом свете проявилась личность директора школы, как человека, администратора, учителя и коммуниста Молчанова: ради сохранения в школе успевающего ученика, ради решения небольшой, узкочастной социальной проблемы — оказания помощи семье солдата, ушедшего на войну, он вместе с бухгалтером, вопреки многим инструкциям и возражениям некоторых чиновников из городских служб, пошел, как мне представляется, на некоторый перекос финансовой дисциплины и трудового законодательства... Всю жизнь я с глубокой благодарностью вспоминаю Тихона Иосифовича Молчанова, столь решающим образом повлиявшего на мою судьбу.

Вообще говоря, личность Молчанова неотделима от нашей школьной жизни тех лет. Вероятно он был из той категории людей тридцатых годов, которые всецело отдавались порученному им делу, не ожидая от общества никакого вознаграждения за своё беззаветное служение Отечеству. В памяти выпускников Молчанов остается человеком огромного трудолюбия, полностью отдававшего себя своему учительскому делу, в личном поведении - образцом скромности и внимательности ко всем, кто к нему обращался; степенным и спокойным при решении повседневных проблем; в темно синих брюках и гимнастерке из грубой диагонали, перехваченной ремнем военного образца; зимой в валенках, летом в сапогах. Вероятно, это было все, что у него имелось в личном гардеробе. Я не помню, что бы он когда-нибудь в годы нашей учебы явился в школу в брюках на выпуск или при галстуке. Упрямая прядь густых темных волос постоянно налезала на лоб, и он машинально старался то рукой, то встряхиванием головы отвести её назад.

В нем проявлялись огромная выдержка и уравновешенность. Несколько раз я случайно оказывался свидетелем того, как он спокойно и умело гасил те или иные вспышки, которые неизбежно происходят в работающем коллективе, особенно в таком феминизированном, как учительский. Директор школы знал всех нас по имени, не только по фамилиям. Когда он появлялся в классе, во всей его внешности было что-то авторитетное, солидное, уважительное, хотя внешне он не был броской фигурой.. Прохаживаясь между рядами парт, говорил спокойно, не спеша, взвешивая каждую фразу, время от времени привычным жестом поправляя гимнастерку под ремнем. Особая осторожность в формулировании каждой фразы, вероятно, являлась определенной данью зловещим событиям 1937-1938 годов, тем более, что мы все записывали слово в слово. Ему было хорошо известно, что в нашем классе подавляющее большинство составляли дети раскулаченных и сосланных в Заполярье на так называемое спецпоселение. Рассматривая проблемы всеобщей коллективизации, он ни разу не вдавался в подробности раскулачивания и ограничивался формулой "ликвидация кулачества как класса". Но даже при этом Леша Киселев однажды на уроке затеял неприятный, несколько рискованный разговор с ним на эту тему.

В силу того общественного положения, которое у меня сложилось в школе, мои контакты с директором были более частыми, чем у других учеников, и я видел его искреннюю озабоченность учебой каждого из нас, материальным положением в семьях старшеклассников. Благодаря его усилиям плохо обеспеченные дети получали через школу теплую одежду и обувь, которые в те годы выдавались по ордерам.

Замечания он делал нам в предельно тактичной форме. Иногда на уроке, например, подойдет к парте, наклонится и шепчет на ухо школьнику: "Когда вы в последний раз были в парикмахерской?" Это значило, что надо приводить в порядок шевелюру. Однажды он так что-то долго шептал на ухо Жене Вихрову, у которого шевелюра часто приобретала неряшливый вид. На перемене мы стали допытываться у Вихрова, что ему говорил директор. За него отвечал Ваня Ермолаев, наш классный пересмешник: "Известно что, приглашал его на званный ужин в ресторан. Да Женька отказался, сказав, что пойдет, если весь класс пойдет. Так и не договорились."

На следующий день Вихров явился на занятия и от его подстриженных волос страшно несло тройным одеколоном. Деньги, которые мать дала ему на обед в школьном буфете, он истратил на одеколон. А мальчики со смехом собрали ему по гривеннику, и он не остался без обеда. И меня Тихон Иосифович несколько раз таким образом отправлял в парикмахерскую.

Военный конфликт о Финляндией резко активизировал всю военно-оборонную работу в школе. Когда мы были еще в восьмом классе, в школе появился новый военрук Николай Флегонтович Шибанов, молодой лейтенант, только что уволенный из кадров в запас. Это был типичный строевой командир конца тридцатых годов: всегда подтянутый, с отличной выправкой, с уверенной твердой походкой. Свое дело — военное — он знал хорошо в том объёме, в каком ему, лейтенанту запаса было положено знать, и все его поведение говорило о том, что он глубоко верит в важность военной профессии. До него некоторое время военруком в нашей школе был чванливый, желчный и придирчивый командир, в прошлом штурман в авиации. И с ним у нас не сложились отношения. Однажды после уроков я и пионервожатая школы Нина Елисеева остались в классе решать какие-то вопросы. В ходе разговора она вдруг загадочно спрашивает:

Ты умеешь молчать?

Как рыба, если нужно.

Тогда слушай.

И она рассказала, какой неприятный конфликт произошел недавно на педсовете и что из этого получилось.

Мы, старшеклассники, все время чувствовали какое-то неприязненное отношение к нам со стороны военрука, явное недружелюбие и даже враждебность, но полагали, что это просто проявление его желчного характера. Из рассказа Нины вырисовывалась совершенно иная причина такого его отношения к нам.

А произошло вот что.

На педсовете военрук, по существу, обвинил директора и коллектив учителей в политической близорукости, в отсутствии, как он выразился, революционной бдительности, в неоправданном благодушии. В условиях 1937-1938 годов такое прямое и публичное обвинение могло бы иметь самые тяжелые последствия для тех, кому оно адресовалось.

В школе подавляющее большинство учеников из семей раскулаченных репрессированных врагов народа, говорил военрук, а мы с ними нянчимся, не желая понять, что яблоко от яблони недалеко падает. В седьмом классе сын врага народа (он называет фамилию ученика, который в конце Отечественной войны получил звание Героя Советского Союза) срывает урок, в туалете на стене пишет пакости, а мы с ним цацкаемся вместо того, чтобы с треском выгнать его из школы, да так, чтобы другим, ему подобным, это было уроком", и так далее. В заключение военрук сказал, что от этих деток не следует ожидать ничего доброго, сославшись на пословицу, что как волчат ни корми, они все будут смотреть в лес.

Учителя, среди которых были и из семей репрессированных, притихли, шокированные как формой, так и содержанием выступления военрука. Директор черной тучей сидел в своем кресле. Такое проявление в условиях недавних политических репрессий прозвучало в ушах присутствовавших грозным предостережением.

 У вас все? — спросил Молчанов и встал. Он заметно волновался и некоторое время стоял молча. — Ну, тогда я должен здесь дать совершенно ясный ответ на те вопросы, которые вы подняли в своём выступлении. Как руководитель школы, я требую от всего учительского состава нашей школы придерживаться в своей повседневной работе следующих указаний:

Во-первых, у нас в школе учатся наши, советские, дети. Мы обязаны, я подчеркиваю, обязаны их воспитывать так, как того требует наша партия большевиков. Дети, которые сегодня учатся в наших школах, — это будущие строители коммунистического общества — рабочие и инженеры, учителя и врачи, командиры Красной армии. Это подрастающая наша смена.

Во-вторых, нигде и никогда, а тем более в нашем, социалистическом обществе дети не отвечали и не отвечают за взгляды, убеждения и действия своих родителей.

В-третьих, школа для наших детей — это первое социальное учреждение, с которым они встречаются в самом начале своего жизненного пути. И от того, как сложатся взаимоотношения между школой и учеником, зависит очень многое в последующей жизни ученика, а следовательно, и в целом в положении общества, которое составляют фактически все бывшие ученики.

В-четвертых, наша задача, задача школы — не копаться в вопросах социального происхождения наших учеников, а готовить из них полноценных, равноправных, полезных граждан, преданных нашему социалистическому государству.

— Примерно так сформулировал Тихон Иосифович четыре пункта в своем выступлении,— сказала мне Нина под большим секретом.— В заключение директор выразил удивление по поводу столь ошибочных позиций военрука, противоречащих всем основным указаниям партии большевиков по вопросам обучения и воспитания советской молодежи и предупредил всех присутствующих, что тем, "кто придерживается дискриминационных взглядов в отношении школьников, лучше оставить школу."

Через пару дней директора школы вызывали в райком партии, куда, видимо, "поступил сигнал" о его "политической близорукости". Там Молчанов нашел, вероятно, понимание и поддержку своей позиции, так как на очередном педсовете сообщил учителям, что его предыдущее указание, вызванное разногласиями с военруком, остаётся в силе для неукоснительного выполнения. Тем не менее, после этого случая на нескольких уроках Тихона Иосифовича в нашем классе присутствовал незнакомый нам посторонний человек.

Вскоре после этого военрук оставил нашу школу и через некоторое время кто-то в классе сообщил, что наш "Мольтке младший", как мы его прозвали, работает счетоводом в ЖЭКе.

Военрук Шибанов нам сразу понравился: простой, общительный, без претензий, понимал юмор и шутку и соответственно реагировал на них. На первых занятиях при любой возможности мы не упускали случая задать ему какой-нибудь каверзный вопрос, чтобы поставить его в затруднительное положение, полагая, что он не знает ответа и будет нести околесицу. Обычно мы заранее сговаривались между собой, какой задать вопрос и кто его задаст. Особенно хорошо это получалось у Музы Фоминой. Внешне эффектная, очень симпатичная, с изящной фигурой, всегда по тем временам хорошо одетая, она вставала, кокетливо играя глазами, задавала вопрос и в упор глядела на него в ожидании ответа. Класс замирал, выжидая, как будет выкручиваться наш новый военрук. Однако молодой лейтенант запаса без видимого смущения выдерживал эту "психическую атаку" изящной девушки и просто отвечал, что не знает, но если очень нужно, то постарается выяснить у знающих людей и позднее ответит. Более того, при случае он подчеркивал, что "это вы, ребята, лучше меня знаете", в том или ином вопросе. В результате такой реакцией он обезоруживал нас, и вскоре у нас отпала охота преднамеренно задавать ему вопросы-ловушки и сложились с ним хорошие товарищеские отношения. Больше того, со временем он стал хранителем наших сердечных тайн, но никогда не проявлял к ним видимого интереса и первым не затрагивал эти темы.

С приходом в школу Шибанова началось изучение военных уставов, наставлений и материальной части стрелкового оружия. Он ввел регу­лярные строевые занятия. Где-то раздобыл учебные винтовки, смастерил пирамиду для них и установил её в школьной библиотеке, где у меня хранились и мелкокалиберные винтовки. Вечерами выстраивались всем классом в колонну по четыре, первая и последняя шеренги с винтовками "на плечо", и под командованием кого-либо, чья была очередь, отправ­лялись на центральную улицу города проспект Жданова. Там дорога ровная, обкатанная, хорошее уличное освещение. Мы полтора часа мар­шируем и во все горло поём популярные в те годы песни про Катюшу и трех танкистов. В постепенно затихавшем вечернем городе наши голоса разносятся далеко в морозном воздухе. Просто удивительно: никто не уклонялся ни от занятий, ни от своей очереди командовать. Со стороны, вероятно, было довольно забавно смотреть, когда впереди нашего "взво­да" в качестве командира старались давать строевой шаг Ваня Ермолаев, или Женя Иванова, наши самые маленькие по росту одноклассники.

Кстати сказать, военрук Шибанов был отменным строевиком, любил строевую подготовку, и было просто удовольствие смотреть, как он печатает строевой шаг. Много лет спустя, когда Николаю Флегонтовичу перевалило далеко за шестьдесят, ему, бывшему фронтовику, боевому командиру мотострелкового батальона, поручили отдать рапорт Маршалу Советского Союза Москаленко, прибывшему в Мончегорск по каким-то делам. На заводе состоялась встреча маршала с трудящимися. В присутствии многотысячной толпы людей, собравшихся на заводской площади, Шибанов звонким, хорошо поставленным командирским голосом дал команду, четким шагом подошел к маршалу и по-военному так красиво доложил, что прославленный военачальник, за свою долгую службу принявшый не одну тысячу рапортов, с нескрываемым удовольствием позднее выяснял у руководителей завода, что это за ветеран войны, столь  блестяще рапортовавший ему. Маршалу объяснили, что это председатель городского комитета ветеранов войны.

Вскоре после военного конфликта с Финляндией в городе появились военные. На окраине, за железной дорогой на пустыре разместились подразделения 112-го стрелкового полка 52-й дивизии. А в нашем классе появился воспитанник этого полка — сын полка, как тогда было принято называть их, — паренек небольшого роста в солдатской форме. Всегда подтянутый, вежливый, предупредительный, он резко отличался от всех нас, школьников, как в поведении, так и в рассуждениях. Чувствовалось, что он живет в совершенно иной среде и в иных условиях, нежели мы. Несмотря на морозы, он всегда приходил в школу в начищенных до блеска сапогах. Учился он средне, но когда на уроках физкультуры выполнял упразднения на брусьях или на перекладине, то смотреть на это мы не могли без явной зависти. Однако он недолго учился в нашей школе, так как воинская часть, в которой он находился, перебросили куда-то в другое место.

Появление в городе относительно большого числа молодых командиров внесло заметное оживление в довольно однообразную жизнь местного населения. В клубах, где собиралась молодежь, эти командиры, молодые крепыши, стройные, симпатичные, скромные и веселые, сразу же оказывались в центре внимания. А если кто из них к тому же имел еще и боевую медаль, полученную на войне, не говоря уже об ордене, то такого командира местные жители принимали просто как героя.

Среди нас, мальчиков, военная форма командиров Красной Армии пользовалась особым уважением, как и сама профессия командира. В тс годы мы с искренней завистью смотрели на немногих счастливчиков, которых после десятилетки приняли в военные училища и теперь приезжали домой на каникулы, щеголяя по городу в военной форме курсантов.

Население города проявляло к командирам исключительное уважение.  Стоило какому-нибудь командиру с одним-двумя кубарями в петлицах — это нынешнему младшему лейтенанту или лейтенанту — появиться у кассы ли кинотеатра, в магазине ли, как его тут же окружали всеобщим вниманием. На одной из самых оживленных улиц — на Строительной — находился продовольственный магазин, всегда полный покупателей, часами простаивавших в очередях; здесь же продавали табачные изделия, и командиры частенько заходили сюда. Стоило командиру появиться в магазине, как очередь приходила в движение, чтобы образовать свободный проход к прилавку. "Товарищи, товарищи, дайте дорогу командиру", — каждый в толпе спешил предупредить соседа. И молодой лейтенант, смущенный таким вниманием, осторожно подходил к прилавку, где его уже ждала продавщица, брал папиросы, расплачивался и, поблагодарив, отходил. "Коридор" в людской толпе тут же заполнялся людской массой.

Такие эпизоды были повсеместными и обыденными в жизни города. У многих из нас теплилась надежда со временем стать командирами Красной Армии. Кое-кто из нас стал. Даже полковниками и генералами. Но теперь лучше в магазин идти в гражданской форме, дабы не показывать своей принадлежности к рабоче-крестьянской в полном смысле этого определения армии. Почему? Кто виноват? Вероятно, не мы, три процента вернувшихся с войны рождения 1920-1922 годов.

Как-то на комсомольском собрании наш классный генератор идей Ваня Константинов выступил с очередным предложением.

— Мы взяли обязательство сдать в этом году нормы на "Ворошиловского стрелка", — начал он.

— А где тренироваться? "Материальную часть мы изучим здесь. А где стрелять? На болоте не всегда постреляешь, Нужен тир.

Дело в том, что городское стрельбище Осоавиахима находилось на болоте за Комсомольской улицей, где оно часто оказывалось либо занятым другими организациями, либо залито водой. К тому же там в основном стреляли из боевой трехлинейной. А нам нужен тир для стрельбы из мелкокалиберной винтовки.

Судили-рядили, ничего не придумали и решили идти к директору. Мы уже на своем опыте знали, что наши обращения к нему почти всегда оказывались результативными.

— А что вы предлагаете? Какие у вас конкретные предложения? — спросил Тихон Иосифович, когда мы явились к нему.

Но у нас не было никаких конкретных предложений, мы только поднимали вопрос.

 Ну, вот что. Вопрос серьезный. Продумайте. Как только у вас будут конкретные предложения на этот счет, приходите.

Так мы и ушли ни с чем. Но сама проблема получила признание у директора, а это уже кое-что. Теперь нужно было общими усилиями обдумать предложения. Примерно через неделю после горячих споров между собой мы снова направились к директору. Наше предложение сводилось к следующему: по воскресным дням второй этаж школы использовать как тир. Для этого в одном конце коридора у дверей нашего класса к стене поставить ящик размерами 100x80x20 см. из-под стекла, внутри которого железный лист. Пульки, пробив деревянную стенку ящика, ударяются об железный лист и падают вниз. Никакого рикошета. Ящик закрытый. Стрелять будем с другого конца коридора.

Директор выслушал нас и вызвал военрука Шибанова, коротко изложив ему суть нашего предложения. Николай Флегонтович немного обиделся на нас, что мы с этой затеей обошли его, ибо мы тут действительно допустили промашку, но что поделаешь, ведь мы тогда были еще даже не начинающими чиновниками. Затем все пошли на второй этаж, чтобы на месте посмотреть, как это получится.

— Конечно, это не то, что нужно, — начал директор. — Но как-то надо помочь ребятам. Вероятно, это будет серьёзное нарушение требований, предъявляемых к учебным тирам, как вы думаете, Николай Флегонтович?

 При строжайшем соблюдении правил поведения на огневом рубеже, при строгой дисциплине здесь можно проводить учебные стрельбы из мелкокалиберок. Но только при строгом соблюдении. Если что случится, сами понимаете, нам с вами крепко достанется.

Они не спеша ходили по коридору, переговариваясь между собой, а мы на некотором удалении, прислушиваясь к их разговору, стараясь определить из их рассуждений возможную судьбу нашей идеи. Затем, как бы обращаясь к третьей, невидимой стороне, Тихон Иосифович заговорил:

— Оборонная работа среди ребят — дело серьёзное и нужное. Видимо, здесь нам придется пойти на определенный риск. Я не вижу иного выхода. Пусть под вашим контролем ребята оборудуют все, как положено, - закончил он, обращаясь к военруку.

Практическое осуществление замысла было поручено Саше Рогозину, Васе Кемову, Жене Вихрову и Ване Щеголеву. Все они жили в городе, недалеко от школы. Это были практичные ребята, с удовольствием выполнявшие конкретные поручения. Быстро раздобыли ящик нужных размеров возле магазина, у гаража грузовых машин нашли железный лист, а слесари обрезали до нужных размеров. Все перетащили на второй этаж, в том числе маты, лежавшие в спортотсеке первого этажа. Примерно через неделю тир был готов.

В первое же воскресенье к 10 часам утра в школе собрались все мальчики из нашего класса и несколько человек из восьмого. Пришел военрук и сказал, что надо подождать, так как обещал прийти директор. Вскоре появился и он. Все направились на второй этаж, закрыв на замок входные двери туда и на всякий случай предупредив сторожа-истопника дядю Васю, чтобы никого не пускали наверх. После тщательного инструктажа, еще раз проведенного военруком, приступили к стрельбе.

Стреляли долго, дважды открывали окно, чтобы избавиться от сизого дыма, заполнявшего коридор. Через часок ушел директор, тоже отстрелявшись, а военрук оставался с нами в тот день до конца. После этого мы каждое воскресенье проводили в школе, запирались на втором этаже и отстреливались по всем упражнениям. Наши одноклассницы появлялись позже, как договаривались, так как с утра у них были домашние дела. Ни директор, ни военрук больше не появлялись в нашем "тире". Остается только гадать, насколько спокойно они чувствовали себя в то время, когда мы с их благословения азартно палили из мелкокалиберок на втором этаже школы. За все время произошел только один неприятный случай, когда не то Маша Сурич, не то Фаина Устинова нечаянно зацепила за спусковой крючок раньше времени, выстрелила в "молоко" и выбила на видном месте в стене небольшую щербинку.

Вспоминая эти обстоятельства, не могу не удивляться тому доверию, каким мы, будущие выпускники, пользовались у директора школы, у военрука и вообще у всего учительского состава. Я не представляю себе в нынешних условиях десятиклассников, бесконтрольно пользующихся 5-6 мелкокалиберками при отсутствии какого-либо ограничения в патронах, при свободном выносе из школы этого оружия в любое время. Мы брали мелкокалиберки на вынос зимой и летом, чаще всего в воскресные дни. Весь контроль, по крайней мере ощутимый для нас, сводился к тому, что в понедельник я докладывал военруку об израсходованных патронах и он утверждал акты. Иного контроля над нами мы не ощущали. В нынешнее время это, вероятно, назвали бы преступной безответственностью, недопустимой беспечностью, чем угодно, но только не доверием учителей к своим великовозрастным ученикам.

К десятому классу все мы, мальчики, пришли со значками "Ворошиловский стрелок", а на областных стрелковых соревнованиях команда нашей школы в составе трех человек заняла второе место.

Уже заканчивали девятый класс. Все мы повзрослели на целый год Начались переходные экзамены. Готовились к ним напряженно, и у всех было уверенное настроение: экзамены сдадим без провалов.

И вот "ЧП". Произошло оно там, где его никто не ожидал.

На письменном экзамене по математике в самом начале решения геометрической задачи я возвел двойку в квадрат и вместо четверки написал восьмерку. Дальше по ходу решения эта цифра последовательно перемножалась с другими цифрами, возводилась в степень и в конечном счете получились величины, явно нелепые для чертежа по задаче. Я забарахтался в цифрах, начал нервничать, ибо все мои усилия выявить ошибку оказывались безрезультатными: искал ошибки в рассуждениях и не смотрел на са­мые исходные расчеты, поскольку они были элементарно просты.

Фаина Рафаиловна, прохаживаясь между рядами парт, заглядывала на решения то у одних, то у других, и было видно, что она довольна. Подойдя к нашей парте, она увидела мои астрономические выкладки, некоторое время смотрела сверху на них и почти на весь класс сказала: "Ты думаешь, что пишешь?" — и с возмущением отошла. На экзамене присутствовали представитель из горкома комсомола, инспектор ГорОНО, некоторое время сидел в классе наш учитель по черчению. Фаина Рафаиловна подошла к сидевшей за столом комиссии и с явным возмущением, кивая головой в мой угол, шепотом объясняла им, видимо, мою ошибку в цифровых расчетах. В классе уже почти все решили, кто как мог, свои задачи, вышли в коридор и теперь сверяли между собой полученные ответы. Оставались только я и еще два-три человека. В коридоре ребята растерянно спорили по поводу моего завала, недоумевая, ибо это было необъяснимо. Дело в том, что по математике я считался самим сильным в классе, и это было справедливо: самостоятельно разобрал почти весь задачник конкурсных задач Делоне и Житомирского, а в школьном задачнике Рыбкина я решил по порядку все до единой задачи. И когда Фаина Рафаиловна выбирала из Рыбкина задачу для домашнего задания, то стоя у доски, часто спрашивала через весь класс, решены ли у меня эти задачи. Иногда я отвечал, что такая-то задача не решается — таких в задачнике Рыбкина оказалось около десятка. Тогда она называла другую задачу или писала на доске условия задачи из какого-то другого учебной пособия. После уроков мы с ней вместе разбирали не решавшуюся задачу. Выяснялось, что в задаче либо цифровая ошибка, либо неправильно сформулировано условие. Поэтому мой завал на экзамене вызвал у всех классе недоумение.

В конце концов я так и отдал своё решение.

Отдаешь? — сердито спросила она.

Да, отдаю. Где-то ошибка, а найти на могу, — ответил я и положил ей на стол контрольную.

Вот! — она с яростью ткнула пальцем на злосчастную двойку, возведенную в квадрат и давшую восьмерку.

Через три дня устные экзамены по математике. Перед экзаменом в школе целый день консультация — одни приходят, другие уходят. Я тоже пришел, Фаина Рафаиловна даже не поздоровалась со мной, сердится. Свои вопросы я выяснил в ходе ее объяснений другим ребятам и ушел в несколько подавленном настроении. Она не могла простить мою неряшливость на письменном экзамене: теперь поди, доказывай, что Федотов один из самых сильных, если не самый сильный по математике в классе.

Вот и день устных экзаменов. За столом комиссия в том же составе. Здесь же директор школы Молчанов и преподаватель по химии Александр Павлович Острейко. Обстановка довольно торжественная. Результаты письменного экзамена хорошие; ни одной двойки, только три тройки в том числе и у меня. Я вхожу в класс в составе первых трех и первым выхожу к доске отвечать по билету. У Фаины Рафаиловны заметна некоторая напряженность. Я быстро и четко — и все правильно — ответил по билету. И тут началось. Её точно подстегнули. Она быстро выходит из-за стола, становится в двух-трех шагах от меня, резко диктует условие новой задачи и говорит:" Изложи план решения". Осмыслив задачу, я делаю то, что требуется. Она дает новую задачу. Опять то же самое. "Дай схему доказательства" такой-то теоремы, "Выведи формулу" — и так по всему курсу за восьмой и девятый классы. Члены комиссии за столом начинают протестовать. Острейко с ухмылкой наблюдает за нами, а директор молчит. Из коридора ребята через замочную скважину смотрят и ничего не понимают, так как я уже около получаса стою у доски, а Фаина Рафаиловна ставит все новые и новые вопросы. Наконец Тихон Иосифович встает из-за стола, а Фаина Рафаиловна яростно спрашивает: "Сколько будет два в квадрате?" Я понимаю смысл всего происходящего и молча стою, опустив голову. Тут Тихон Иосифович становится между мной и Фаиной Рафаиловной и спокойно говорит мне: "Идите, гуляйте". Позднее я узнал от пионервожатой Нины, что вокруг этого случая разгорелись страсти. По инструкции мне полагалось вывести годовую четверку по математике, так как на письменном экзамене получил тройку, Фаину Рафаиловну пожурили за нарушение правил проведения устного экзамена. Она парировала тем, что, мол, хотела показать всем присутствующим, что этот ученик отлично знает весь материал. "Здесь тот случай, когда я ни при каком давлении не хочу оставаться рабом инструкции. Если я ему поставлю четверку, то с каким глазами я предстану перед всем классом", — говорила она, рассказав своим оппонентам про моё отношение к математике на протяжении этих двух лет. Её поддержал Директор школы и большинство педсовета.

Мне вывели по всем предметам, в том числе и по математике, годовые пятерки; за исключением немецкого языка. Там у меня еще оставалась четверка. Забегая вперед, следует отметить, что в десятом классе учительница немецкого языка все-таки вывела мне годовую пятерку, так как стали сказываться мои познания в немецком языке: я уже завершил второй год заочных курсов института иностранных языков, куда я поступил как служащий научно-технической библиотеки комбината "Североникель".

Кстати сказать, к концу войны в силу сложившихся служебных обстоятельств, я свободно владел немецким языком и даже переводил допрос Маршалом Василевским, командующим 3-м Белорусским фронтом руководящих генералов немецкой группировки, разгромленной и плененной в Кенигсберге и в районе Эльбинга. Уже после войны, как-то в начале лета 1946 года, будучи на каникулах в Мончегорске, однажды на проспекте Жданова я встретил нашу учительницу немецкого языка Екатерину Владимировну. Я заметил её еще издали, и мне захотелось произвести впечатление, встретившись лицом к лицу, я заговорил с ней на немецком языке. У меня появилось какое-то мелочное чувство мести, я старался говорить бегло, вставляя словечки и выражения на немецком из солдатского жаргона, которые наверняка ей не были известны, и видел что многое из того, что я говорил, она не успевала схватывать и силилась скрыть своё смущение. Получилось так, что она говорила по-русски, а я ей отвечал и спрашивал по-немецки. Разговор был недолгий. Сегодня мне немножко противно вспоминать этот эпизод с моим глупым хвастовством перед старой, в общем-то неплохой учительницей. Но тогда я внутренне торжествовал: моё самолюбие было удовлетворено, я отомстил за многие школьные обиды, зачастую мелкие и пустяковые, но прочно засевшие в памяти на фоне добрых и сердечных отношений с другими нашими учителями, а в то время эти обиды в нашем воображении необоснованно выходили за рамки реальных пропорций. Еще в школе у нас школьников, не сложились с ней такие отношения, какие установились с другими учителями. Она ждала от нас прилежания и старания, а у нас было пренебрежение к изучению иностранных языков, почти повсеместно характерное для средней школы тех лет. Возможно, поэтому её требовательность воспринималась нами не совсем дружелюбно.

Между прочим, в то же лето, но несколько позднее, произошла еще одна встрече с ней, которая окончательно завершила процесс отчуждения нас, в частности, меня и Корзуна, от неё. После первого курса на каникулы в Мончегорск приехал Миша Корзун, и мы с ним на радостях пошли в свою школу. На дороге напротив школы встретили Екатерин Владимировну. Мы были радостные, веселые, счастливые, что все у нас идет нормально, успешно учимся в вузах и приехали на первые летние каникулы в свой родной город, где нам знаком и близок сердцу каждый уголок. Это счастливое состояние было трудно скрыть, да и не хотелось скрывать: мы счастливчики, вернулись живыми с войны, при орденах и боевых медалях, студенты. Заговорили с ней. И буквально через несколько минут банальностей, какими обычно в таких случаях обмениваются, она точно ушат холодной воды выплеснула на нас: "Вы вот отсиделись тылу, так и остались живы", — бросила нам в лицо и замолчала. Мы растерянно уставились на неё, пораженные, оскорбленные, не зная, что ответить. Нам до этого даже в голову не приходило, что кто-то, тем более из наших учителей, может так подумать о нас, не говоря уже о том, чтобы такой оскорбительный, совершенно необоснованный упрек бросить нам в лицо. Не говоря ни слова, Миша резко повернулся и быстро пошел прочь. Я попытался было вразумить: "Екатерина Владимировна, что вы знаете о нас, как солдатах? Разве так можно? У Миши живого места нет, весь израненный. А вы говорите, в тылу отсиделись". Но она уже не слушала, как будто замкнулась в себя и пошла своей дорогой.

Я догнал Мишу.

— Ты не обижайся на неё. Она двух сыновей без мужа растила, один из них, летчик, с войны вернулся без ног. А второй, наш Женька, совсем не вернулся, ты знаешь, погиб в самом начале войны. Не может она спокойно переносить вид счастливых сверстников её сына. Конечно, она не права. Но что поделаешь, жизнь есть жизнь, — пытался я успокоить Мишу.

В тот день в школу мы не попали, и попали туда не скоро после этого.

Лето после девятого класса — первое за последние годы — я отдыхал по-настоящему, никуда не поступил на работу, так как числился школьным библиотекарем, а летом там фактически нет никакой работы; через день являлся туда на несколько часов и занимался всякой всячиной. Школу ремонтировали, и, пока директор был на месте, я для формы сидел в библиотеке, но он почти каждый раз приходил и отправлял меня домой: чего зря сидеть, все равно никто не придет за книгами, иди-ка гуляй, говорил он. Поэтому у меня впервые появилась масса свободного времени.

Большинство одноклассников уехало на лето в более теплые края и из проживавших поблизости в городе оставался только Леша Киселев. Мы с ним жили на одной улице — Кумужинской. Этой зимой мне мать сшила из серого материала легкую куртку вместо пиджака, которого у меня не было вообще, и я ходил либо в куртке от лыжного костюма, либо в какой-то гимнастерке с открытым воротником. Но куртка оказалась тесной для меня. Однажды Леша зашел ко мне, и мама предложила ему примерить куртку. Ему она оказалась как раз, Леша сначала категорически отказался взять такую вещь бесплатно, но затем после долгих уговоров взял её да так в ней и закончил десятилетку, и на выпускной фотографии он в этой же куртке, так как больше ничего у него не было. А мне к выпуску из школы братья по ордеру раздобыли костюм — впервые пиджак и брюки — в котором я и сфотографировался.

Как-то еще зимой Фаина Рафаиловна говорила мне, что надо бы попытаться расшевелить Киселева, уж больно нелюдим он. Вероятно, нескладной была его жизнь в детстве. До появления в Мончегорске он жил не то в детдоме, не то у дальнего родственника, без родителей, так как те были репрессированы в 1937 году. И здесь он жил у какого-то дальнего родственника, поэтому его материальное положение было крайне тяжелым. В разговорах с нами отличался резкостью суждений, к авторитетам относился критически, остро реагировал на различия в материальных благах, которые предоставлялись разным категориям рабочих и служащих в обществе, и вслух говорил об этом, иногда не к месту и вовсе не кстати. Учителя были всегда в некоторой настороженности, когда он отвечал урок по истории, конституции или литературе. Он мог совершенно неожиданно "увязать" свой ответ по уроку с критикой недостатков так остро, что преподаватель попадал в неприятное, трудное, даже рискованное положение. В нем чувствовалось какое-то ожесточение, не проходящая обида. Вероятно, в своё время в его детском сознании осели тяжелые картины из жизни тех смутных лет, которые затем смущали его многие годы.

Но вместе с тем он от природы был добрым мальчиком, на внимание отвечал вниманием, был стеснителен, от души смеялся, когда другие острили, и сам не упускал случая вставить словечко. Но это случалось очень редко. Любил поспорить на политические темы, каждый раз "увязывая' вопрос с переживаемыми житейскими проблемами. Однажды у него на уроке по химии завязался острый спор с Александром Павловичем. Прозвенел звонок на перемену, почти весь класс вышел в коридор, а он продолжали "дискуссию". Киселев ставил вопросы остро, резко, без оглядки. Острейко, хорошо осознававший рискованность подобных разговоров — отзвуки событий 37-38 годов были еще слишком свежи в памяти взрослых — еле закруглил спор. В таких случаях "великий грешник", как он себя называл, отходил от учителя, всем своим демонстративно скептическим видом показывая, что он все же знает истинный ответ на поднятый вопрос.

Киселева всегда тянуло на природу. Он чувствовал своеобразную красоту Севера и активно участвовал в наших небольших вылазках за город. Этим летом я подружился с ним. Мы брали в школе мелкокалиберные винтовки и бродили по лесу в окрестностях города. Иногда на лодке переезжали озеро Лумболку к Керзуну и Шаболину — они жили в небольших хибарах возле озера — и по их берегу бродили, пугая уток. Стрелять по ним мы никогда не успевали, так как каждый раз они поднимались на крыло в совершенно неожиданном месте.

Но чаще мы с Лешей отправлялись в путешествие на лодке, используя рыбацкую лодку моего отца. С озера Лумболка через проливы выходил на Монче-озсро, а оттуда — на озеро Имандра, и там проводили сутки или двое, если погода позволяла. Выбирали приглянувшееся место на берегу, высаживались там, сооружали шалаш "со всеми удобствами" обязательно костер у входа. На берегу рыбачили, варили уху, состязались в меткости стрельбы, мастерили пастушечьи рожки. В этой обстановке Леша совершенно преображался, становился совершенно другим человеком. Возможно, в нем пробуждался инстинкт сельского труженика: вдохновенно строил шалаш, шутил и смеялся и, казалось, весь охвачен неиссякаемой энергией. Он хохмил по поводу четвертушки води, которую мы таскали с собой на случай простуды или еще чего, памятуя, как мы опростоволосились во время зимнего 30 километрового лыжного похода, не взяв с собой спирт, и нечем было обтирать прихваченную морозом ногу у одного из участников похода. Сегодня даже смешно: мы эту четвертинку таскали-таскали почти все лето, пока нечаянно её не разбили. Время проходило незаметно и с пользой для здоровья. Возвращение на озеро Лумболка затруднялось тем, что в одном месте приходилось преодолевать довольно сильное течение в проливе, так что оба на веслах работали на полную отдачу и не всегда с первого раза преодолевали стремнину.

У меня чудом сохранилась его фотография, на обороте которой его запись: "Помни, Евгений, великого грешника и не забывай про нашу дружбу, ибо дружба — великое дело в тяжелое время; она облегчает душевные переживания. Твой друг до конца жизни. Киселев А. В. Мончегорск, июль 1941 г."

Рядовым солдатом прошагал Леша Великую Отечественную. Был ранен, но дожил до светлого Дня Победы. В 1946 году мы с ним встретились в Москве, где он разыскал меня. Это была сердечная встреча. К великому сожалению, на этом связь оборвалась: я уехал за границу и отсутствовал в Москве тринадцать лет, потерял его адрес, а он, возможно, потерял надежду восстановить связь и подался в новые края. Как сложилась его послевоенная жизнь, где он теперь и жив ли — никто из класса не знает. Мои усилия установить с ним контакт не увенчались успехом: школьники не знают ни отчества, ни года рождения друг друга, особенно спустя полвека.

С переходом из класса в класс все сильнее начинало ощущаться разделение класса на мальчиков и девочек. Мы входили в тот возраст, когда во вчерашних наших девочках-одноклассницах, которых еще недавно дразнили, дергали за косы и, не раздумывая, шлепали ладонями куда попало, вдруг обнаруживали какую-то, доселе не замечавшуюся привлекательность, хотя еще не совсем четко осознаваемую, и у каждого из нас, мальчишек, появлялось смутное желание чем-то выделиться от других, чем-то привлечь к себе их благосклонное внимание.

Мы как бы прозревали.

В девятом классе совсем неожиданно в суматохе житейских проблем, учебы и работы вдруг у меня тоже наступило такое прозрение. Однажды где-то в начале зимы я был дежурным по классу. Мальчики, как обычно, быстро освободили класс после звонка на перемену; девочки тоже вышли. Только Капа Романова что-то долго мешкала у своей парты. Я подошел к ней с решительным видом, намереваясь, как это мы иногда делали в отношении девочек, взять ее за плечи и подвести к дверям. Она подняла глаза, уставилась на меня в упор каким-то необычно озорным, загадочным взглядом и улыбалась.

— Ну, возьми меня за плечи и выведи из класса, — она приняла вызывающую позу, глаза как будто искрились и ждали ответа. — Что же ты смотришь?

Мне почудилось, что она чего-то ждет от меня, чего-то необычного, я смутился и застыл на месте.

— А еще первый ученик в классе, — нежно улыбаясь мне в глаза, сказала и, слегка раскачиваясь, не спеша вышла из класса.

Я стоял на месте, смущенный, ошарашенный, как будто впервые увидевший, какая она милая, красивая, нежная. На следующем уроке я смотрел ей в затылок — она сидела впереди меня через две парты — а видел перед собой её глаза, светлые, лучистые, ласково улыбающиеся.

Капа Романова рано, примерно к девятому классу, оформилась в цветущую здоровьем изящную девушку. Она это понимала, чувствовала и немного смущалась. Вообще она легко поддавалась смущению; и при этом все сё лицо вспыхивало румянцем, и от этого она становилась еще симпатичнее и милее. Голос у нее был мягкий, приятный, чуть-чуть грудной, да таким и сохранился на всю жизнь. Походка плавная, пружинистая. Училась хорошо. В классе не выделялась среди других учениц ни своей активностью в общественных делах, ни инициативой, но никогда не стояла в стороне от того, чем жил класс. В характере замечалась некоторая замкнутость, своими сердечными переживаниями почти ни с кем из своих школьных подруг не делилась.

Война расстроила все её личные планы. Вместе с родителями была эвакуирована куда-то на Южный Урал. После войны оттуда вернулась в Мончегорск с мужем, по профессии музыкантом из духового оркестра, каким-то образом избежавшим фронта, несмотря на призывной возраст, появились дети, две дочурки. Муж оказался пустозвоном, пьяницей и в конечном счете превратился в неизлечимого алкоголика. За тунеядство, пьянство и дебоши был выслан из Мончегорска без права проживания в этом городе. Капа осталась одна с двумя маленькими детьми на руках без какой-либо материальной помощи со стороны уже бывшего мужа. О дальнейшей учебе нечего было и думать. Пошла работать по бухгалтерскому делу. Её трудолюбие, старание, аккуратность в работе, личная скромность и безупречное поведение принесли ей авторитет и уважение сослуживцев. Прошла все ступеньки по работе и активную трудовую деятельность закончила на солидной ответственной должности главного бухгалтера крупного треста на Кольском полуострове. С этой должности и ушла на пенсию воспитывать своих внучат.

В отношении Капы Романовой мне, вероятно, трудно оставаться объективным даже теперь, когда все уже давным-давно прошло. В моей памяти она предстает милым, скромным и нежным созданием. Она был моей первой настоящей любовью в юности. Я встретил в этой любви взаимность. Это была чистая, волнующая, нежная страсть, заполнившая все моё существование. Я серьезно строил свои далеко идущие планы, в которых ей отводилась роль желанной спутницы. Моя мама знала об этом увлечении и с пониманием относилась к нашей дружбе. Капа ей то же нравилась. Знала об этом и Фаина Рафаиловна, знал весь класс, и никто никогда вслух ничего не говорил по этому поводу. Уже на закате жизни, когда мы, бывшие одноклассники, собрались у меня в Москве в 1983 году, в День Победы Сережа Солдатов из Киева и Саша Капутин из Уфы признались, что были влюблены в Капу, но от всех, да и от неё самой, скрывали эти чувства.

После десятого класса Капа на лето уезжала к родным куда-то в район Рыбинска. Чтобы побыть с ней вместе несколько часов перед разлукой, я поехал тем же поездом до станции Апатиты, а оттуда потом в Кировск к своему другу Рудольфу Валлизеру. В вагоне ехали ребята из Мурманского мореходного училища, веселые, энергичные, смелые, несколько разбитные. Как только мы вошли в вагон, они сразу же окружили Капу своим вниманием. Это были уже опытные хлопцы, знавшие наверняка, как привлечь к себе внимание малоопытной девушки, и на их фоне я явно проигрывал. Когда я сошел с поезда, меня охватила смутная тревога, хотя и не совсем отчетливо осознаваемая. Осенью по её возвращении я понял, что возникшая тогда при расставании смутная тревога оказалась обоснованной: один из тех парней из мореходки вытеснил меня из её сердца и сам прочно там обосновался. Все мои отчаянные усилия вернуть утерянную взаимность оказались тщетными. Я был отвергнут ею, но отвергнут очень деликатно, и сама она навсегда осталась в моей памяти милой, чудесной, несколько застенчивой девушкой, чистой и желанной, но волею обстоятельств, ставшей чужой.

Я чувствовал себя опустошенным, не находил себе места. В воскресные дни брал в школе ружье и уходил в лес, чтобы как-то забыться. Лес действовал на меня успокаивающе, но возвращался домой, и душу снова щемила тоска. Когда наступила уже зима, по вечерам я бродил на лыжах по окраине засыпавшего поселка, где она жила, а мысленно все время видел её перед собой. Как преданная собака мучительно переживает внезапную потерю своего хозяина, так и я мучился, потеряв объект своей любви, тяжело ощущая образовавшийся вакуум в своей жизни. И пока существовал этот вакуум, я не находил себе покоя: пробудившиеся чувства требовали себе объект внимания, требовали заполнения вакуума. Я жил, точно охваченный какой-то непонятной, необъяснимой тревогой.

...Вечер. Наскоро приготовлены уроки. Я во власти какого-то не­обычного тревожного возбуждения. Не сидится дома. Уже около одиннадцати. Город начинает отходить ко сну. Не могу понять причину своего тревожно-возбужденного состояния. Хочется куда-то идти. Но некуда. Все равно придумываю предлог для успокоения родителей, одеваюсь и выхожу на улицу. Горят уличные фонари на главной улице. Но свет мне не нужен. Морозно. Перехожу на улицу без огней. Все небо в ярких звездах. Машинально выхожу на Комсомольскую улицу, проходящую по краю города. Через озеро Нюд видно зарево от спускаемого в отвал раскаленного шлака. Эта улица не освещается фонарями, но от звездного неба и ярких сполохов северного сияния все видно хорошо перед собой. Тихо-тихо, как будто кругом все замерло. И вдруг отчетливый звонкий девичий голос откуда-то из морозной ночной темени со стороны холма в полукилометре от меня в районе 3-й школы, да так ясно, как будто это совсем рядом со мной запел "На закате ходит парень возле дома моего". Я замер на месте. Высоко в бездонном небе мириады мерцающих звезд, очаровывающий, таинственно загадочный Млечный Путь, излучающий мягкий свет. А где-то рядом голос зовущий, нежный, ласковый. От неожиданности я полностью поглощен звонким голосом и мелодией этой незатейливой песенки. Ощущение такое, как будто в этих простых словах, в этом милом голосе ответ на все мои смутные тревоги. Песня оборвалась так же внезапно, как и началась, не доходя до последних строчек. Но мне они уже и не были нужны. Исчезло состояние смутной тревоги и странного возбуждения. Я с легкостью повернул в обратную сторону и быстрыми шагами направился домой. А на душе легко и свободно...

Прошло более полувека, а этот девичий голос, звонкий и нежный, доносящийся из морозной ночной темени под небом, усыпанным мириадами звезд, в сполохах северного сияния, как будто только что слышал. Вероятно, это связано с особым психологическим настроем, душевным состоянием в тот момент. В те дни через некоторое время у меня снова и снова появлялось ощущение необъяснимой тревоги, я несколько месяцев ходил точно потерянный.

Видимо, будет уместно здесь отметить, что к десятому классу большинство наших девочек оформились в пышущих здоровьем девушек; исчезла их угловатость; походка приобрела плавный характер. В это время темы любви и взаимоотношений между мужчинами и женщинами, затрагиваемые в ходе изучения тех или иных литературных произведений, принимали характер живо обсуждаемых вопросов. У девочек определились взаимные привязанности друг к другу; появились подруги, с которыми делились своими секретами и переживаниями.

Отношение мальчиков к "нашим девочкам", то есть из нашего класса, характеризовалось почти теми классическими чертами, о которых пишут в литературе: глубокое уважение к женщине, её роли в природе, бережное отношение к репутации девушки. Однажды до нас дошли сплетни, порочившие честь нашей одноклассницы. Мы узнали, что сплетни исходили от одного шалопая из другой школы. Мальчики восприняли это как почти личное прямое оскорбление каждого из нас. "Надо ему набить морду", — предложил Женя Вихров. Мы подловили этого хвастуна возле Дома пионера, бить не стали, но страху нагнали, предупредив, что в будущем, если что, пусть пеняет на себя, разговора не будет, будет "дело". В классе только Ваня Ермолаев мог позволить себе шутить по поводу тех или иных событий, связанных с жизнью наших девочек. Поведение же наших одноклассниц было безупречным с точки зрения довольно строгих норм морали тех лет; и никто из нас не позволил бы другим в нашем присутствии говорить о них что-либо такое, что бросало бы тень на их репутацию.

Между тем, школьные будни шли своим чередом. Учеба и работа требовали от меня полной отдачи сил и времени. Утром бежал и школу к первой перемене, открывал библиотеку и все перемены, а также перерыв между первой и второй сменами находился там; затем сидел на уроках в своем классе, на переменах бежал в библиотеку, а после второй смены еще часок выдавал и принимал книги. Иногда сюда заглядывал директор школы или завуч, чтобы на всякий случай посмотреть на обстановку.

В это время меня особенно сильно тянуло к музыке. Если раньше мы с Жоржем в долгие зимние вечера садились дома друг против друга и играли — он на гитаре, я на мандолине— и пели в два голоса русские народные и популярные в те годы песни (Жорж пел в хоре Дома художест­венного воспитания рабочей молодежи), то теперь я был один, а Жорж— в армии. После фиаско с Капой меня тянуло к одиночеству, преобладало минорное настроение. В те дни мне казалось, что весь смысл моей жизни отражен в таких стихотворениях, как "Выхожу один я на дорогу", а песня "Однозвучно гремит колокольчик" представлялась самой содержательной из всех, какие я знал. Я совершенно не умел играть на клавишных инструментах и в то же время нашел спасительную отдушину в одиноко стоявшем пианино в коридоре второго этажа школы. Всю жизнь я не мог без зависти смотреть и слушать, когда кто-либо из непрофессионалов играл на пианино. Даже уже собираясь на пенсию, думал, что теперь у меня будет много свободного времени и буду учиться играть на пианино. Эта мечта так и осталась несбывшейся. Но в те зимние вечера я терпеливо сидел в библиотеке, ожидая, когда школа полностью опустеет, поднимался на второй этаж и часами сидел за пианино. Пытался подбирать на слух любимые мелодии. И подбирал! К концу учебы в школе я мог играть на слух почти все мелодии популярных в те годы песен, а "цыганочку" даже спустя многие годы показывал своим детям, как её играть. Правда, я никогда не решался сесть за пианино, если подозревал, что кто-либо из присутствующих имел хотя бы некоторое представление об игре на этом инструменте. Впоследствии, в молодые годы, моя игра на пианино вполне устраивала хорошо подвыпившую компанию.

Моё увлечение привело к тому, что теперь я стал приходить домой около полуночи, что вызвало у моих родителей опасения, не происходит ли со мной чего недоброго... В один их таких вечеров обеспокоенная мать послала отца в школу, где его встретил школьный сторож. Отец объяснил цель своего визита.

— Слышите? Это он на втором этаже. Больше нет ни души в школе, — ответил сторож дядя Вася, он же наш школьный истопник. Отец ушел, даже не поднявшись на второй этаж: малограмотный, но от природы порядочный человек, он понимал, что его появление на втором этаже было бы демонстрацией оскорбительного недоверия по отношению ко мне. Об этом визите я узнал позднее от матери.

Между прочим, отец отличался большой тактичностью и добрым сердцем, был мастером на все руки: в деревне летом сам мастерил сани, зимой вязал рыболовные сети и всем нам шил сапоги. В Мончегорске под старость, уже будучи полуслепым, работал в управлении комбината "Североникель" на должности не то швейцара, не то сторожа, и когда утром появлялся директор комбината М.М. Царевский и здоровался с отцом за руку, старик целый день ходил в приподнятом настроении. "Как же, сам Михаил Михайлович здоровался со мной за руку и интересовался моим здоровьем," — говорил он дома Последние два года лежал почти прикованным к кровати — не то рак печени, не то еще чего-то, не помню. Он так исхудал, что под конец от мускулистого тела остался один скелет, обтянутый кожей. Жорж почти каждый день по дороге на работу навещал отца. Удивительно: в последний день, когда Жорж пришел к нему, отец сказал: " Ёша, ты сегодня далеко не уходи. Я сегодня умру", Жорж ушел на работу, а через пару часов ему сообщили, что отец скончался.

Где-то в середине октября у нас случилось несчастье: при выходе из вагона поезда Фаина Рафаиловна упала, сильно ушибла ногу и слегла в больницу на довольно длительное время. Её выход из строя сразу отразился на всех старших классах, где прекратились занятия по всем школьным профилям математики. И заменить её было некем. Так без занятия прошло около месяца. В один из таких дней в библиотеку зашел директор школы. "Зайдите ко мне, как только освободитесь после уроков," — сказал он и ушел.

Вечером после второй смены я пришел к нему.

— На днях я был у Фаины Рафаиловны, — начал Тихон Иосифо­вич. — Она застряла там еще надолго, а в классах увеличивается прорыв в программе по математике. Как вы смотрите, если вам хотя бы по два раза в неделю побывать в восьмом и девятом классах и проводить там занятия по геометрии и тригонометрии? Фаина Рафаиловна уверена, что вы сумеете достаточно членораздельно объяснить там новые для них теоремы и решение задач по ним. Тем самым вы бы школу здорово выручили.

Речь шла о самостоятельной работе в этих классах с пояснениями одного из старшеклассников, не больше. Я высказал опасения в смысле дисциплины: не превратятся ли эти уроки в забаву для ребят; что касается теорем и задач по ним, то в этом у меня не было сомнений. "Насчет дисциплины не беспокойтесь", — заверил меня он.

Поговорив еще о кое-каких деталях, на том и порешили. Хотя для меня это означало очень тяжелую дополнительно нагрузку, но об этом просил не кто-нибудь, а Тихон Иосифович, и тут уже не могло быть и речи об уклонении от вопроса. Вместе с тем представившийся случай отвечал моему тайному честолюбивому желанию чем-то выделиться перед другими в классе, особенно в глазах девчонок; но я опасался, как бы это обстоятельство не вызвало в моем поведении неприкрытого хвастовства перед своими одноклассниками. Во всяком случае, желание выделиться подавляло страх за возможные неблагоприятные последствия от моего появления в других классах в качестве доморощенного учителя. Первое моё появление в восьмом и девятом классах сопровождалось лично директором.

— Дорогие ребята, — говорил он, обращаясь к классу. — Вы знаете, что Фаина Рафаиловна в больнице и не скоро оттуда выберется. Чтобы сократить разрыв в программе по математике, мы решили, что пока вы будете заниматься самостоятельно над новым материалом, а в качестве, так сказать, консультанта с вами будет заниматься всем вам знакомый Женя Федотов. Я вас очень прошу со всей серьезностью относиться к сложившимся обстоятельствам.

После такого напутствия он уходил, а я оставался в напряженном ожидании хода первого занятия, которые в обоих классах прошли вполне нормально. Перед некоторыми занятиями накануне я отправлялся в больницу к Фаине Рафаиловне; она выслушивала, как я вывожу доказательство той или иной теоремы или ход решения задачи, вносила по­правки, и после такой подготовки на другой день я уходил со своих уроков в 10-м классе и проводил занятия в восьмом или девятом классах по их расписанию. Такая процедура длилась немногим более месяца и кончилась с приходом Фаины Рафаиловны из больницы. Она провела контрольные работы по пройденным самостоятельно материалам и осталась довольна полученными результатами.

Впоследствии Лида вспоминала, что "к нам в восьмой класс приходил задавала из десятого, "очкарик", и не ведала, не гадала, что со временем с этим "очкариком" будет связана вся её жизнь до последнего дня.

Хотя в классах относились к нам, десятиклассникам, с заметным почтением, но этого было недостаточно, чтобы соблюдалась тишина и рабочая обстановка на уроке в присутствии старшеклассника. Поэтому дверь в коридор оставалась настежь открытой и время от времени директор демонстративно прохаживался по коридору так, чтобы это было видно в классе через открытую дверь. Этого оказывалось достаточно, чтобы в классе соблюдалась рабочая обстановка даже при отсутствии там учителя.

Что здесь срабатывало? Ведь известно, что когда в классе нет учителя, там почти всегда шум, гвалт, нерабочая обстановка. В данном случае, вероятно, срабатывали большой авторитет директора и уважение к нему, но только не страх, потому что в школе не знали ни одного случая, когда бы он прибегнул к использованию суровых мер в рамках предоставлен­ной ему власти против отдельных шалунов и озорников. Мы ни разу не слышали его окрика или разговора на высоких тонах. А вместе с тем одно его появление в коридоре оказывало исключительно сдерживающее влияние на поведение школьников в классах. Возможно, что школе удалось добиться столь высокого уровня сознательности учащихся. Скорее всего, и то и другое вместе взятые.

Несмотря на большую занятость учебой, работой и всякими дополнительными нагрузками в школе, я все еще в личном плане ощущал какую-то пустоту. От девочек Фаина Рафаиловна знала о моём фиаско с Капой, но в разговорах со мной ни разу не коснулась этого вопроса. Не исключено, что она с некоторым облегчением восприняла эту новость, так как очень хотела, чтобы я пробился в науку и ради этого не отвлекался до поры до времени от своей главной задачи — основательной учебы.

Вероятно, о моём фиаско знали и другие учителя. Так, однажды во время частного разговора Александр Павлович Острейко, многозначительно ухмыляясь, дал понять, что не к лицу, как он выразился, "настоящему мужчине скисать от каких бы то ни было житейских неудач и неурядиц", что надо твердо видеть перед собой самую главную цель, перспективу, и идти к ней, не размениваясь на второстепенные обыденные мелочи. Все прочие задачи будут решаться попутно, сами собой. Я понял этот деликатный намек, исходивший от мудрого, глубоко уважаемого мной человека.

Александр Павлович занимал особое место в жизни нашей школы и, в частности, в жизни будущих выпускников. Он три года преподавал нам химию и анатомию. Вдумчивый, умудренный жизненным опытом, он пользовался среди нас непоколебимым авторитетом. Крупного телосложения, выше среднего ростом, он входил в класс несколько тяжеловатой походкой и грузно усаживался за учительским столом. На его уроках для любого ответа нужно было выходить к доске, а он поворачивался на стуле и сидя смотрел, что мы выводили на доске или как отвечали устно. Отвечая перед ним у доски, испытывали такое ощущение, будто он тебя видит насквозь, читает твои мысли и добродушно улыбается твоим наивным усилиям сделать вид, что ты добросовестно выучил урок. У него на лице всегда была добродушная улыбка, даже если ты отвечал скверно. Он спокойно ставил в журнал двойку, приговаривая, что "когда усвоишь этот материал, я тебя спрошу и исправлю оценку", и с такой же легкостью через пару уроков мог тому же ученику поставить пятерку. Четвертные оценки выводил не по наличию в журнале оценок, а по своим никому не понятным критериям. Однако такая "методика" у нас не вызывала протестов, ибо внутренне каждый соглашался с той оценкой, которую он выставлял, и не хотел подвергать себя риску ради повышения балла. Наши девочки знали химию лучше, вероятно, в силу большего прилежания, и когда Александру Павловичу хотелось, скажем, в присутствии посторонних блеснуть знаниями своих учеников, то он, как правило, к доске вызывал Надю Петухову или Женю Иванову, Музу Фомин или Клаву Мартынову. В десятом классе он находил уже неудобным и неприличным ставить парням двойку, а если возникала такая ситуация то не ставил никакой оценки, но на следующем уроке такого ученик ожидал более тщательный опрос. Мы видели в нем прежде всего мудрого и опытного старшего наставника, который, в свою очередь, видел в нас честных и добрых мальчишек со всеми присущими этому возрасту особенностями и соответственно относился к нам.

После войны каждый раз, когда мы, бывшие выпускники, приезжали в Мончегорск — а я в течение пяти лет учебы в Москве все зимние и летние каникулы проводил там, — встречались за дружеским столом, чаще всего у меня, вернее, у моего племянника, так как у него была большая комната. Здесь уже были почти все наши девчата, вернувшиеся из эвакуации. (Сохранилась фотография одной из таких встреч у меня: за столом Лида, Капа, я, Анна Васильевна, Женя Иванова, Маша Сурич, Надя Петрова, Александр Павлович с супругой, а Сережа в белом фартуке в роли нашего официанта). В этих встречах неизменно участвовали Анна Васильевна и Александр Павлович, уже много лет работавший заведующим ГорОНО. Между прочим, на первой такой встрече у Лиды, как она мне потом говорила, состоялся деликатный разговор с Капой, в ходе которого Капа высказалась примерно так:   Не будем ворошить прошлое. В личном плане мне в жизни не повезло. Но что поделаешь, человек, как говорится, сам себе кует счастье. Я рада за Женю, что он нашел в тебе настоящего друга в жизни, береги его, он хороший человек. Я искренне желаю вам с Женей счастья.

Больше они ни разу не возвращались к деликатным событиям школьных лет. У них сразу сложились добрые взаимоотношения, и на встречах они всегда сидели рядом друг с другом, как это видно на фотографиях.

Нам доставляло трудно скрываемое удовольствие сидеть за дружеским столом на равных со своими бывшими учителями, к которым мы питали искреннее уважение. Мы чувствовали, что они гордятся нашими, хотя и не выдающимися, но все же успехами как на фронте, так и после войны в учебе и работе. Вспоминали разные эпизоды из школьной жизни, из жизни военных лет, но больше говорили о планах на будущее. А будущее представлялось в довольно розовых тонах. Я и Миша Корзун уже учились в Москве. Сережа Солдатов, Саша Рогозин и Саша Калугин, получившие опыт войны офицерами, теперь находились в кадрах Советской Армии и готовились к поступлению в военные академии. Учитывая тяжелые первые послевоенные годы, все наши девочки пошли работать, не оставляя надежду при первой возможности продолжать учебу. Все это, разумеется, не могло не радовать наших учителей, ставших для нас родными. И каждый раз, когда мы оказывались вместе, неизменно вспоминали нашу Фаину Рафаиловну.

Последний раз я видел Александра Павловича уже сильно состарившимся из-за тяжелой болезни. Это было незадолго до его кончины. В декабре 1958 года я прилетел из Берлина на похороны мамы. Времени было мало, но выкроил время, чтобы навестить Александра Павловича, жившего в доме почти рядом с домом моих родных. Он очень обрадовался моему приходу, разволновался, кое-как поднялся с постели и сел на стул, опершись на край стола. Разговор был беглый, перескакивали с одной темы на другую, потом возвращались обратно — и так обо всем по­немногу. Я посидел с ним около часа, и уже нужно было мне уходить. Расставались тяжело. У Александра Павловича заблестели, стали влажными глаза. "Наверно, моё время подошло, сроки подходят", — говорил он про своё состояние. Мне хотелось как-то подбодрить его, но ничего не получалось. На прощание мы обнялись, едва сдерживая слезы. Я вышел на улицу с тяжелым чувством, что больше не увижу в живых нашего мудрого друга-наставника. Через некоторое время я получил от брата письмо, в котором он сообщал, что "похоронили Александра Павловича Острейко".

Приближались наши последние зимние каникулы. Полугодие завершали с устойчивыми оценками. После каникул класс выйдет на финишную прямую. Учебные программы практически были проработаны. На уроках математики разбирали отдельные вопросы, не входившие в программу и по существу являвшиеся введением в высшую математику. На наши недоуменные вопросы Фаина Рафаиловна отвечала: "На всякий случай, учитывая большой конкурс на вступительных экзаменах в вуз". При активном участии Фаины Рафаиловны, Анны Васильевны и военрука Николая Флегонтовича составили план проведения зимних каникул. Никаких занятий, только отдых: несколько школьных вечеров и концертов самодеятельности с танцами, культпоходы в кино, прогулки на лыжах и для мальчиков 30-километровый поход на лыжах.

Во время лыжного похода мы встретили лесорубов. Познакомились. Они оказались довольно гостеприимными мужиками из Ловозерской тундры, заготавливавшими древесину для своего колхоза. Мы заночевали у них в небольшом лесном бараке на голых деревянных нарах. Я уже засыпал, когда откуда-то издалека в морозной ночной тишине донесся до нас тяжелый, продолжительный гудок электровоза. Этот гудок вдруг напомнил мне один эпизод из далекого детства. ...Мы возвращались в деревню со станции Медвежья Гора, куда отец ездил по своим хозяйским нуждам, а меня прихватил с собой, чтобы сводить к врачу. Переночевали у знакомых отца. (Такие знакомства поддерживались, разумеется, не без мелкой корысти с обеих сторон: деревенским приезжим на станцию надо где-то, особенно в непогоду или зимой, переночевать; а городской плебей не теряет надежду каждый раз получить какую-нибудь малость из крестьянского чулана или амбара). Вечером отец принес из саней попону, расстелил её на полу в прихожей, что-то скрутил под голову, и мы улеглись, укрывшись овчиной.

Наутро он повел меня к доктору, чтобы вырвать молочный зуб, который держался неизвестно на чем, так как на его месте вырос новый. Дома я никак не соглашался, чтобы мама сама освободила меня от этого зуба, и она сказала отцу: "Поедешь на станцию, возьми его с собой. Пусть доктор посмотрит." Идти к доктору с пустыми руками считалось просто унизительным для самого себя, хотя в данном случае был сущий пустяк. Но последний сынок есть последний, и чего не сделаешь ради удовлетворения его прихоти. У доктора мы были недолго. Отец что-то сказал ему — я тогда ничего не понимал по-русски — и подвел меня к нему; Доктор знаком показал, как открыть рот, и я даже не почувствовал, как мой зуб оказался у него в руке. Он что-то сказал моему отцу со смехом, и на этом визит закончился.

И теперь мы возвращались домой в деревню.

Зимняя санная дорога, довольно хорошо обкатанная, петляет по холмистой местности, покрытой молодым густым сосняком, временами меняющимся сплошным ельником. На ветвях нависли огромные снежные шапки, своей тяжестью пригнувшие ветки к земле; кое-где нижние ветки оказались под снежным покровом, а маленькие деревья оказались полностью под снегом.

Я лежу в дровнях на сене; сверху на мне овчина. Лошадь по кличке "Макси", состарившаяся работяга и большая хитрюга, как её называет отец, под уклон идет рысцой, на подъем — равномерным шагом. "Макси" была, что называется, членом нашей семьи. Отец три года отсутствовал — был на фронтах первой мировой войны — и лошадь привыкла к маме настолько, что, казалось, все понимала с её слов. В начале 1918 года появились красные и реквизировали часть деревенских лошадей, в том числе и "Макси". Но вскоре солдаты поняли, что от неё никакого проку, то ли хитрит, то ли стара, и сильно её недокармливали. В конце концов в деревне за двадцать километров от нашей солдаты выбрали нескольких таких "хитрецов", крепко стеганули плетью и пустили на все четыре стороны. "Макси" сразу направилась в свою деревню; она настолько исхудала, что еле-еле брела. До дома оставалось метров пятьдесят, когда мама увидела в окно бредущую домой "Макси", выбежала на улицу и с криком "Макси" бросилась навстречу. Лошадь, услышав голос хозяйки, тут же рухнула на землю. Ласковые уговоры хозяйки и принесенное ведро с теплым пойлом подняли старушку на ноги; она тихо вошла во двор и заняла своё обычное место.  

Но-о-о-о, пошел, ишь размечтался, — говорит отец довольно громко и дергает за вожжи, хотя размечтался скорее он сам. Он сидит впереди меня на сене, ноги в истоптанных и не раз починенных валенках висят из саней. Время от времени он замахивается кнутом скорее для порядка, чтобы лошадь не подумала, что седоки спят, принимает спокойную позу и погружается в свои крестьянские думы-заботы... Нет-нет да и обернется ко мне: "Тебе не холодно? Ты не замерз?" — поправит овчину, которой я укрыт.

Мы едем уже долго, наверно часа два после того, как проехали мимо лесопильного заводика на окраине поселка, который готовит железно­дорожные шпалы и тес. В те годы в поселке Медвежья Гора это было единственное предприятие кроме железнодорожной станции, которые и кормили большинство рабочего люду. Крохотный лесопильный заводик затерялся между настоящими терриконами из опилок, горбылей, обрезков и прочих отходов, и когда смотришь на него с дороги, проходившей в стороне по холму, то впечатление такое, будто заводик на дне какой-то большой ямы. Его протяжные гудки определяли ритм жизни всего поселка, время суток и смену рабочих на лесопилке.

Кругом всепоглощающая тишина. Только под полозьями саней скрипит снег, да слышен равномерный топот копыт одинокой лошади. И в этой зимней лесной тишине до нас доходит далекий заунывный гудок, оповещающий то ли о смене работы, то ли об определенном времени для жителей поселка. От этого гудка, какого-то минорно-заунывного, у меня возникает смутное чувство непонятной грусти, тоскливое чувство чего-то неопределенного. Отца, вероятно, этот гудок тоже отрывает от его дум; он резко взмахивает кнутом, лошадь некоторое время бежит и снова переходит на равномерный неторопливый шаг. Но отец этого уже не замечает и, погрузившись в свои думы, спокойно сидит, слегка опустив голову. А этот гудок, заунывный и тоскливый мне еще долго слышится, поддерживая настроение какой-то беспричинной грусти.

Мне было тогда около девяти лет. С тех пор прошло более полувека, а я вот закрою глаза, мысленно представлю себя в той обстановке, и мне как будто слышится тот протяжный заунывный гудок и находит на меня то же самое чувство беспричинной грусти.

Во время последних зимних каникул на одном из школьных вечеров мне досталась роль, так сказать, конферансье. В ходе концерта самодеятельности я объявил очередной номер, исказив при этом фамилию выступавшей. Поэтому был вынужден обратиться к ней самой. Это была девочка из восьмого класса, и выступила она с детскими стихами не то Корнея Чуковского, не то Агнии Барто. Она легко прочитала стихотворение, довольно удачно копируя Рину Зеленую. Я сидел в первом ряду и с удивлением смотрел на неё из зала. В глаза бросались ее подкупающе открытое, почти детское лицо, густая коса и четкие очертания девичьего бюста. Я её, вероятно, видел тысячи раз в коридоре, так как наши классы были рядом, все мы на переменах толкались в одном и том же конце коридора, но никогда не замечал её, возможно, по той простой причине, что была она "из младшего класса". И что удивительно: я пришел домой, а перед собой всё видел её, читающую детские стихотворения. То ли почти детская непосредственность, то ли подкупающая раскованность в отношениях со всеми, во всяком случае, до конца жизни я так и не понял, что со мной случилось, почему меня сразу и неотвратимо потянуло к ней. На переменах в коридоре я уже никого не видел, глазами искал её. Вскоре во всей школе для меня была только она одна. Все мои мысли крутились вокруг этой полудевочки-полудевушки. Через какой-нибудь месяц я был влюблен в неё так, как только можно влюбиться в восемнадцать лет. Вакуум в душе начал заполняться. Но еще не было той взаимности, открытой, очевидной для наблюдательного постороннего глаза; взаимности, которая бы с вызовом для окружающих говорила, что да, он мне нравится и я тоже отвечаю ему любовью. Тем не менее я видел, что в ней, этой несколько наивной восьмикласснице, детски открытой, пробуждается такое чувство взаимности, и от этого я был счастлив. Однако когда мне стало известно, что её отец является начальником службы НКВД города, такая новость не вызвала у меня особого энтузиазма: в те годы от настроения у такого рода начальников зависело слишком многое для рядовых граждан, да и не только рядовых, и если дойдет до него, что какой-то тип из старшего класса сомнительного социального происхождения "привязывается" к его несовершеннолетней дочери, то кто знает, что он предпримет. В атмосфере шпиономании меня легко можно было объявить "агентом северного буржуазного соседа, получившим задание внедриться в семью чекиста". Потом поди доказывай, что ты не верблюд. От одной этой мысли мне становилось не по себе. Но отступать было уже поздно: я уже не был в силах добровольно отказаться от объекта своего сильнейшего увлечения.

Очень скоро опытный глаз классного руководителя Фаины Рафаиловны зафиксировал резкое изменение в моих настроениях, да и мои одноклассницы уже в деталях проинформировали её о "новом увлечении старосты класса".

Все, что происходит в школе, должно быть под контролем школы, говорила Фаина Рафаиловна. Она подобрала предлог и вызвала меня на откровенный разговор, который прошел в очень деликатной форме. Перебирая в памяти события тех далеких дней, не могу не восхищаться её тактом, её умением вытянуть из своего ученика всю нужную ей информацию и ни одним словом, ни намеком не оскорбить святое чувство юношеской любви на пороге жизни. В этом разговоре в завуалированной форме она красной нитью проводила мысль о том, что полностью полагается на мою добропорядочность и благоразумие в отношениях с девочкой из восьмого класса, а не девушкой, как она подчеркивала. Я её успокоил, как мог, и больше она никогда не возвращалась к этому вопросу, хотя, вне всякого сомнения, пристально следила за дальнейшим ходом моих отношений с восьмиклассницей и в общих чертах знала все. (В городе уже был приблизительно аналогичный случай школьной любви, который закончился тем, что и она, семиклассница, и он, великовозрастный семиклассник, сын одного из местных начальников, оказались перед необходимостью срочно оставить школу).

А у нас получилась такая оказия: моя восьмиклассница решила все свои чувства любви доверить заведенному по такому случаю дневнику, который хранила под подушкой. Однажды при уборке комнаты дневник попал на глаза матери, та к отцу, и все прочитали. Утром мать с расширенными зрачками прибежала в школу — и прямо к директору. Тихон Иосифович был в общих чертах в курсе наших взаимоотношений, но вызвал к себе на помощь и Фаину Рафаиловну. Не знаю, в какой плоскости прошел у них разговор, но мои школьные боссы, вероятно, успокоили встревоженную мать восьмиклассницы. И ни мать, ни отец больше никогда не тревожили свою дочь из-за "тайной" любви к школьнику из своей школы. Спустя много лет я как-то в шутку спросил своего тестя, как он тогда отреагировал на "открытие тайны дочери".

— Я навел справки. А директор школы успокоил меня, сказав, что если у нас когда-нибудь родственником будет такой парень, то считайте, что вам повезло. В школе за тебя все стояли горой, — ответил он шутя.

Но в те зимние месяцы мои чувства и привязанность к этой восьмикласснице усиливались с каждым днем и взаимность приобретала конкретные формы поведения в школьной среде. Я снова был счастлив. Жизнь становилась светлой, радостной. Я с нетерпением ждал нового дня, чтобы снова ее видеть в школе.

В наши взаимоотношения был полностью посвящен третий человек, хотя и говорят, что в таких делах третий — лишний. Этим третьим являлась Женя Иванова, моя одноклассница. Тихая и спокойная, скромная и незаметная, она отличалась исключительной сердечностью и искренне переживала неудачи или неприятности, возникавшие у любого из нас. Училась хорошо и пользовалась репутацией очень доброжелательной девочки. Я не помню, каким образом она оказалась вовлеченной в наши взаимоотношения. Иногда мне кажется, что она была, как говорят в спецслужбах, "внедрена" Фаиной Рафаиловной в наши отношения, чтобы быть в курсе событий и, в случае необходимости, оперативно и должным образом вмешаться. Как бы то ни было, но Женя сыграла необычную роль. Поддерживая дружеские отношения с моей восьмиклассницей она с изумительной добросовестностью защищала перед ней мою репутацию, стараясь оставаться совершенно объективной. Именно она угрясала все наши размолвки и недоразумения.

После школы личная жизнь Жени Ивановой сложилась не совсем удачно, хотя это было характерно почти для всех девушек ее поколения, их одногодки, потенциальные спутники жизни, почти все погибли на Фронтах Великой Отечественной, откуда только три процента призванных рождения 1920-1922 годов вернулись. Она еще в школьные годы твердо усвоила, что только через учебу можно выбраться из того бедственного положения, в котором находилась их семья, репрессированная и сосланная на север. Только через пятнадцать лет после окончания войны ей удалось поступить в заочный институт и успешно закончить его, одновременно работая в области финансового дела и воспитывая дочурку Настойчивость и целеустремленность, воля, упорство и трудолюбие в конечном счете принесли свои плоды: она прошла все ступеньки по служебной лестнице, прежде чем занять исключительно важную и ответственную должность начальника планово-финансового отдела в управлении крупнейшего в стране медно-никелсвого комбината "Североникель", где она проработала многие годы, и с этой должности по возрасту ушла на пенсию, полностью посвятив себя воспитанию внучат. На всю жизнь осталась Женя Иванова нашим близким другом, и встречи с ней, особенно на закате жизненного пути, всегда были радостными событиями, мысленно уносившими нас в годы больших надежд ранней юности.

Но недолго длилось моё счастье. Оно оборвалось, как и у миллионов других людей, совершенно неожиданно: началась война. Мы разъехались. Она в эвакуацию, я на фронт. Разъехались, даже не попрощавшись. Я знал, что она с матерью уезжает в Ленинград (по пути их переориентировали в Пензенскую область). Я еще ждал вызова из военкомата. На исходе теплого солнечного дня к их подъезду подъехала грузовая машина. Я вышел на улицу у типографии, где я после десятилетки временно устроился корректором; отсюда мне хорошо было видно все — всего метров сто до автомашины. Погрузили в кузов вещи, и на них взобралась моя восьмиклассница, оживленная и беспечная. Наконец она увидела, как я машу ей рукой. Мать поднялась в кабину к шоферу, и машина тронулась. На прощанье Лида махнула мне рукой, и машина скрылась за углом дома.

Мне казалось, что она совсем не переживает из-за расставания — веселая и беспечная, с интересом отправляется навстречу неведомому будущему. А я с тяжелым сердцем расставался с милым существом, не питая почти никакой надежды на встречу с ней в будущем. Кто бы мог сказать тогда, что в итоге причудливых переплетений всякого рода событий нам суждено было рука об руку пройти весь жизненный путь до последнего пристанища.

Военный период наших взаимоотношений претерпел взлеты и падения, период духовной близости и ослабленного взаимного интереса. Но с обеих сторон сохранились отношения сердечной дружбы и надежды, что если будем живы после победы, то обязательно встретимся. Война завершилась нашей победой, и из штаба 3-го Белорусского фронта меня направили на пять лет на учебу в Москву. К этому времени моя восьмиклассница уже перешла на третий курс Московского Горного института. Я её разыскал, и мы тут же отправились в ЗАГС.

Это было осенью 1945 года.

Я тут увлекся близкими сердцу событиями, и пора вернуться к хронологии последних дней школьной жизни.

Быстро прошли наши последние зимние каникулы, и еще быстрее пролетела третья четверть последнего учебного года. Наступила наша последняя школьная весна. Весна в Заполярье— это чудесное, трудно описуемое явление в природе. После многомесячной зимней ночи, без малейшего проблеска солнца в дневные часы, вдруг горизонт начинает светлеть, дни становятся длиннее и наконец у горизонта появляется солнце и с каждым днем поднимается все выше и выше. А тут высоко в небе потянутся на далекий север косяки перелетных птиц с приветственными птичьими голосами из поднебесья.

Приход весны Анна Васильевна не преминула на уроке литературы приветствовать цитированием из Александра Блока:

Ветер принес издалека

Песни весенней намёк.

Где-то светло и глубоко

Неба открылся клочок...

 

Классные занятия окончились, обязательная программа пройдена по всем предметам. Теперь в школе появлялись только на консультации для уяснения возникавших отдельных вопросов или просто для того, чтобы встретиться со своими одноклассниками, поболтать и поделиться новостями. Класс стихийно разбился на группы по 2-3 человека, и теперь группами штудировали пройденные по программам материалы. Мы с Лешей Киселевым — он жил через два дома от нашего — прошлись по всем программам основных предметов. Иногда к нам присоединялся Ваня Щеголев, живший тоже недалеко от нас. Никаких вопросников, никаких экзаменационных билетов. Готовились по учебникам, записям в тетрадях, по проведенным в разнос время контрольным работам.

Подошло время в последний раз публично отчитаться за все, что было усвоена за многие годы.

В последний раз!                                                                

Пока учились, казалось, время ползет черепашьими шагами, а пришли к финалу, оглянулись и удивились, как же быстро пролетели годы! Давно ли я в Хибиногорске с наслаждением бродил по городу и в городском парке с мечтой, что это последний год учебы, что окончу на пятёрки семилетку и уйду в горно-химический техникум. А сейчас уже десятый класс на исходе. В том году, последнем в Хибиногорске, осень затянулась. Уже подошли ноябрьские праздники, а вместо снега и морозов - дождь с мокрым снегом и в целом довольно теплая погода в такую пору для этих мест. Я хожу круглый год без головного убора, который мне с успехом заменяет густая шевелюра, а шапки на меху нет у меня. 7-го ноября всей школой участвуем в праздничной демонстрации. После неё в городском кинотеатре бесплатное кино для школьников; идет кинофильм "Путь корабля" про героические будни эпроновцев. Из кино сразу подхватили песню, ставшей популярной среди нас; "Море спит, прохладой дышит". Среди мальчишек появилось много поклонников морское службы; пошли разговоры о том, что было бы неплохо податься в военно-морские училища. Морская героика захватывала воображение, манила подростков.

Весь праздничный день моросил мелкий дождь. Вечером на главной улице зажглись фонари. Мокрые флаги хлопают и полощутся на ветру. Мы с Рудиком идем в обнимку по мокрому асфальту и во все горло поем "Всю-то я вселенную проехал". Народу на улице мало, но и те не обращают на нас никакого внимания. Проходим мимо двух-трех каменных домов для городского начальства и ИТР комбината. В одном из этих домов живет Сильва Редер, очаровательная девушка из девятого класса нашей школы. Она мне очень нравится, и она знает об этом. Мы с ней даже несколько вечеров гуляли по дорогам парка. Но дальше наши отношения не получили развития. Мы с Рудиком направляемся на "20-й километр" — так называется эта часть жилого массива города. Там находится городской Дом пионера и школьника, где сегодня праздничный вечер. Когда мы пришли туда, танцы были в полном разгаре. Сильва в строгом скромном платьице, вероятно, прокрутившись не один танец весело щебетала со своими одноклассниками. А мы с Рудиком сидели в углу в качестве пассивных наблюдателей веселья других, так как ни я, и он танцевать не умели. Наконец Рудику это надоедает и он говорит негромко: "Брат Аркадий, нам тут делать нечего", — и мы уходим, к нему домой продолжать чтение вслух фантастической повести Поля де Круа «Доктор Безымянный" в журнале "Нива".

Рудик, не помню кто меня свел с ним, когда я учился еще в шестом классе, обладал великолепной памятью, знал наизусть почти всего "Фауста» и мог декламировать на память страницу за страницей, знал массу стихотворений Пушкина, Тютчева, Фета, но Гёте и Лермонтов были его кумирами. И в разговоре на любую тему он сыпал цитаты из произведений Лермонтова и Гёте, в том числе и по-немецки, и в лермонтовском переводе. "А знаешь, что говорил по этому поводу Михаил Юрьевич?" (или Иоган Вольфганг Гёте)— была его любимая фраза. Как-то разговор зашел о внешней красоте Сильвы и он тут же: "А знаешь, что Гёте говорил об очень красивых женщинах?"— и дальше цитирует по-немецки и тут же приводит лермонтовский перевод:

Ты слишком для невинности мила

И слишком ты любезна, чтоб любить,

 Полмиру счастье ты б дать могла,

Но счастливой тебе самой не быть.

И так почти при каждом удобном случае следовали прямые цитаты. После седьмого класса он ушел в фельдшерско-акушерскую школу, чтобы скорее оказаться на оплачиваемой работе, так как семья испытывала огромную материальную нужду: жили на заработок от стирки матерью белья вручную.

Летом после восьмого класса ко мне в Мончегорск приехал Рудик, и мы вместе провели две недели. Лето оказалось на редкость теплое, так что даже купались в озере Лумболка. Каждый вечер к нам присоединялся Юра Чайковский, работавший кем-то в управлении комбината "Североникель". Бродили в парке, по берегу Лумболки, мечтали, строили планы па будущее, в которых главным вопросом была учеба в вузе. Сохранилась фотография, на которой мы втроем на берегу Лумболки... Между прочим, я познакомил Рудика с Диной Феоктистовой. Она ему очень понравилась, да и Дине он понравился, как она мне сказала потом. Но дальше тайных переживаний дело не пошло, так как не было у нас опыта на ходу завязывать дружбу.

Отец Рудика, немец по национальности, плотник из ленинградского Водоканалтреста, в 1935 году был осужден "тройкой" на десять лет, а его семье было приказано в 24 часа покинуть Ленинград. Так они оказались в Хибиногорске (мать, Рудик и младшая сестра Эрна), куда еще в 1933 году была сослана сестра матери Рудика.

Нелегко сложилась у Рудика жизнь в молодые годы, немало пришлось на его долю тяжелых лишений и испытаний. С началом войны мать и сестру Рудольфа эвакуировали в глубокий тыл, как спецпоселенцев, а его самого забрали в так называемую трудармию, в которой люди находились существу на положении заключенных. Война кончилась, и Рудик оказался сосланным в Барнаул, где он был обязан раз в неделю отмечаться в местном отделе НКВД. Через некоторое время, по совету более опытных людей, Рудик бежал из Барнаула и появился в Томске, где устроился чернорабочим на железной дороге, выдал себя за еврея, поскольку был немного похож, и за червонец получил новый паспорт, с которым и поступил в медицинский институт. В 1949 году он уже был на третьем курсе, когда его вызвали в городской отдел НКВД, где состоялся крайне неприятный разговор. Он был тут же исключен из института и этапирован обратно в Барнаул под своим законным именем.

Через два года он снова бежал из Барнаула и на этот раз появился в Новосибирске, где он повторил томский вариант с паспортом и поступил на первый курс медицинского института. За один год он экстерном сдал за первый и второй курсы. Вероятно, это обстоятельство привлекло внимание соответствующих служб, и занялись, где положено, его личностью Он был уже на четвертом курсе и условленным сигналом вызвал к себе сестренку, и она поступила в тот же институт.

Шел 1955-й год. Рудольфа Валлизера, студента 4-го курса, вызвали в городской отдел НКВД. На этот раз  разговор проходил в совершенно ином ключе. Новые, освежающие ветры подули после смерти "отца всех народов".

— Вот что, — закончил беседу представитель невидимой власти,— напишите заявление, чтобы вам обменяли паспорт на вашу настоящую фамилию, имя и отчество, и кончайте институт. А прошлое, если можете, постарайтесь не вспоминать. Только учитесь хорошо. Стране нужны хорошие врачи, особенно в эти годы, когда еще свежи раны военных лет.

А меня не исключат из института, когда я сменю паспорт?

Нет, из-за этого не исключат. Мы дадим указание нашему уполпомоченному по институту, чтобы вам не чинили препятствий.

Вскоре реабилитировали и отца Рудика, и он вернулся к семье, отбыв девятнадцать лет в "не столь отдаленном" Магадане. А Рудик и Эрна стали отличными врачами с немецкой пунктуальностью и глубиной знаний по своей специальности. Рудик впоследствии стал известными и уважаемым рентгенологом в Новосибирске, а Эрна с мамой после смерти отца вернулись в свой родной город Ленинград, получили квартиру, и отработав положенные годы, Эрна ушла на пенсию, как и её брат Рудик,

После этого небольшого экскурса в далекую историю семьи моего друга вернемся обратно к событиям школьных лет.

В ту осень вслед за октябрьскими праздниками в жизни города Хибиногорска произошло большое оживление: как шутили остряки из старших классов, в городе высадился морской десант. А дело было в том, что по Хибиногорскому избирательному округу в Верховный Совет проходила кандидатура Душенова Константина Ивановича, командующего только что создаваемым Северным военным флотом. Вот он и приехал к своим избирателям из Мурманска с оркестром и отрядом моряков, которые во главе со своим командующим торжественным маршем с музыкой прошли по городу. Погода в тот день выдалась хорошая, и свободный от работы народ высыпал на улицу, чтобы посмотреть на наследников героических балтийских моряков. Это было событие! Мы в классах бросились к окнам, так как моряки проследовали перед нашими окнами. Вечером небольшая группа матросов вероятно, из флотской художественной самодеятельности, пришла в нашу школу и устроила для учащихся концерт. Затаив дыхание, мы с тайной завистью смотрели на молодых симпатичных крепышей, которые так непринужденно, свободно и легко пели, танцевали и играли на музыкальных инструментах. Сама морская форма была неотразима для нас, мальчишек. На этом вечере мы впервые услышали в исполнении двух матросов песню "Дан приказ ему на запад". Затем двое исполнили с большим мастерством чечетку — ритмический танец, очень модный в те годы.

Каково же было наше удивление, когда через некоторое время узнали, что Душенов оказался "врагом народа". Много лет спустя он был посмертно реабилитирован, а выжившим родственникам выдана денежная компенсация за конфискованное имущество; у этого расстрелянного "врага народа" на таком высоком посту все личное имущество, согласно акту, составленному при аресте, состояло из поношенного кожаного пальто и охотничьего ружья. Удивительные зигзаги судьбы привели к тому, что наш выпускник Ваня Ермолаев, сын раскулаченного и сосланного на север крестьянина-середняка, спустя четверть века определил стоимость этих двух вещей и получившуюся сумму переслал уцелевшим родным первого командующего Северным флотом.

Между тем события на мировой арене развертывались в явно тревожном направлении, хотя вслух об этом никто не говорил. Недавно в Финляндии высадились немецкие войска, что для всех нас было совершенно непонятно: с какой целью? Вообще очень много стало непонятного и странного как в действиях фашистской Германии, так и в тоне и содержании наших газет и радио. Это вызывало скрытую тревогу у многих, кто внимательно следил за газетами и радиопередачами. У брата Гриши мне иногда удавалось прослушивать передачи на финском языке из Финляндии, но в них как-то странно исчезли откровенно враждебные ноты. Чаще слушать не удавалось, так как дети Гриши были дома и они меня выдавали ("А дядя Женя слушал радио"), и брат предупредил меня, что "оторвет уши", если застанет за "слушанием вражеских радиопередач". А говорить о немцах плохо считалось просто провокационным, особенно после заключения пакта о ненападении в августе 1939 года, а через какой-то месяц — и договора о дружбе и сотрудничестве.

И тут в самый разгар подготовки к первым в нашей школе выпускным экзаменам пронесся слух, будто нашего директора забирают на "военную переподготовку". Слух быстро дошел до всех нас и оказался правдой. Мы узнали, что наш директор — политрук запаса, и переподготовка политработников была вполне обычным явлением. Но   чтобы оставить школу без директора перед самым выпуском — главного дирижера этого события, были, вероятно, для этого достаточно веские основания, если согласие на это дали райком партии и ГорОНО. Это обстоятельство вызвало некоторое беспокойство и у нас, выпускников, ибо отсутствие директора во время экзаменов было крайне нежелательным: мы были уверены, что если Тихон Иосифович на месте, то даже в случае каких-либо непредвиденных осложнений с нами на выпускных экзаменах он не допустит несправедливости или формальности в отношении к выпускникам. Мы знали, что в таких случаях он наш "щит и меч." Так что известие это нас далеко не обрадовало. "Это, братцы, не спроста, — говорил Ле­ша Киселев, не упуская случая прокомментировать это событие. — Вот увидите, произойдет что-то очень важное, о чем мы ничего не знаем."

Разговор на эту тему не нашел поддержки среди нас, хотя, как мы понимали, можно было опасаться любых пакостей со стороны фашистов, но говорить об этом вслух было просто опасно. Однако 14 июня в центральных газетах и по радио появилось успокаивающее заявление ТАСС, в котором советское правительство заклеймило правителей западных держав, распространяющих слухи о якобы неминуемом нападении Гер­мании на Советский Союз как "очевидную абсурдность... неуклюжий пропагандистский маневр сил, выступающих против Советского Союза и Германии". "В советских кругах считают, — говорилось в этом заявлении ТАСС,— что слухи о намерении Германии... предпринять нападение на Советский Союз являются полностью необоснованными".

После такого заявления нашего правительства (и это за неделю до фактического нападения!), которому мы привыкли безгранично верить в международных вопросах, не оставалось ничего иного, как беззаботно смотреть в мирное будущее.

Почти весь класс пришел на железнодорожную станцию провожать Тихона Иосифовича. Он давал нам последнее напутствие на предстоявшие выпускные экзамены, У всех было бодрое настроение, мы шутили, заверяли его, что успешно сдадим экзамены, пожелали ему всяческих успехов и скорейшего возвращения в школу. Никто из нас не мог тогда знать, что эта кратковременная отлучка обернется в многолетнюю одиссею тяжелейших испытаний, в смертельную схватку со страшным врагом не только для него, но и для всех нас, его учеников, для всего нашего народа.

Спустя почти сорок лет, когда я начал разыскивать своих одноклассников и учителей, мне никак не удавалось найти нашего бывшего директора школы Тихона Иосифовича. Его след словно пропал, и все мои усилия найти его оказались безрезультатными. В конце концов я решил обратиться ко всему учительскому коллективу города Мончегорска, надеясь, что кто-нибудь да знает что-либо о Молчанове. Через II. Ф. Шибанова узнал дату планируемой осенней общегородской учительской конференции и поехал в Мончегорск к брату Жоржу именно это время. На конференцию я пошел в военной форме, и многие присутствовавшие обратили на это внимание, решив, что это, вероятно, будущий военрук какой-либо школы. Когда начались прения после доклада, я послал записку в президиум с просьбой дать мне несколько минут как бывшему предвоенному выпускнику 2-й средней школы и четко подписался "полковник Федотов." Мне сразу же дали слово с соответствующим разъяснением, кто я есть. В начале своего выступления я очень тепло отозвался об учителях вообще, о том, что в нашей жизни есть такая профессия, без влияния которой не обходится ни один человек. Это профессия учителя. Затем несколько теплых слов высказал в адрес наших предвоенных учителей, конкретно назвав их имена. А закончил обращением ко всем присутствующим примерно со следующими словами:

  У меня к вам большая просьба: мы, бывшие выпускники 2-й средней школы, никак не можем разыскать нашего учителя и директора школы Тихона Иосифовича Молчанова. Может быть, кто-нибудь из здесь присутствующих что-либо знает о нем. Я убедительно прошу в перерыве подойти ко мне, чтобы сообщить, что о нем известно.

В перерыве меня окружили десятка полтора учителей и завязался непринужденный разговор. Им очень понравились теплые слова в адрес учителей. И тут одна из подошедших учительниц говорит, что знает человека, который поддерживает связь с Молчановым. Этот человек живет в Тарту, Эстония. Она дала мне его домашний телефон, имя, отчество и фамилию.

По возвращении в Москву я тут же позвонил в Тарту по указанному телефону и получил адрес и домашний телефон Тихона Иосифовича. Так я его нашел в Каменске-Шахтинском.

Те из выпускников, кому суждено было пережить войну и остаться в живых, встретились со своим бывшим учителем и директором только спустя сорок два года в декабре 1983 года на квартире у меня в Москве, когда в итоге моих многолетних усилий удалось, в конце концов, найти Тихона Иосифовича.

— Женя, помнишь, ты крикнул тогда мне на станции, чтобы я вернулся с орденом. Докладываю, товарищ полковник, я вернулся с тремя орденами и девятью боевыми медалями,— сказал Тихон Иосифович в начале своего тоста.

Встретиться со своим учителем и директором приехали Женя Иванова из Костромы, Ваня Ермолаев из Могилева, Миша Корзун из Подольска, Надя Петухова из Новгорода, Вася Кемов из Кенигсберга, Ваня Щеголев и Саша Рогозин из Москвы.

Это была встреча родных людей.

После встречи в своих письмах мне и другим участникам Тихон Иосифович неоднократно возвращался к этому радостному событию. "Дорогие Лида и Женя, — писал он в письме от 21 декабря 1983 года, — сердечная вам благодарность и низкий поклон по русскому обычаю за вашу простую и душевную встречу и исконное гостеприимство, до сих пор нахожусь под впечатлением сердечной встречи со своими бывшими учениками." В этом же письме он писал: "Женя, ты был душой своего выпускного класса в 1941 году и почти через полвека остался душой и организующим для школьных друзей 1941 года. Я горжусь тобой, молодец! Думаю, что немалая заслуга в этом и верной твоей спутницы Лиды, Сердечное спасибо ей". (Я храню его письма как память о добром и мужественном человеке).

Через год после встречи Тихону Иосифовичу исполнялось 75 лет. Я и Саша Рогозин по поручению выпускников нашего класса собрались было поехать к нему на юбилей, но Тихон Иосифович чувствовал себя неважно и советовал не ехать. Тогда мы, как и все, кого сумели оповестить, ограничились поздравительными телеграммами. Сколь ни грустно, вскоре после юбилея не стало нашего доброго друга и старшего товарища. Как мне писала его супруга Валентина Степановна, умер он тихо, спокойно, без мучений, лицо приняло выражение спокойного умиротворения, как будто был доволен, что сделал все на этом свете, чего от него ожидал Всевышний Творец...

Ушел из жизни один из последних свидетелей и наставников нашей ранней юности.

А пока что в ту далекую весну 1941 года у нас впереди были наши последние школьные экзамены. Все, что бы мы ни делали, теперь для нас было в последний раз. От этой мысли иногда становилось грустно: вместе с экзаменами кончалась наша в принципе-то беззаботная пора, детство прошло, а юность еще не приобрела зрелости. Но мной чаще овладевало чувство лихорадочного ожидания каких-то смутных, неведомых перемен в личной жизни: куда поведут нас пути-дороги после школы?

К выпускным экзаменам класс шел с твердой уверенностью, что провалов не будет, хотя "тройки" у многих неизбежны. Но "тройки" надежные, с гарантией. В двух выпускных классах города оказалось восемь претендентов на отличное окончание школы. Поэтому из ОблОНО запросили восемь бланков аттестатов отличника. На это же количество меньше получили бланков обычных аттестатов, что, как потом обнаружилось, стало причиной обидного недоразумения.

Первые выпускные экзамены по русскому языку и литературе прошли, как говорится, на высоком уровне. По каждой из тем, предписанных и присланных из ОблОНО, было по несколько сочинений и добротного качества. Это означало, что все вопросы, предусмотренные программой, в своё время в классе были обстоятельно проштудированы. Присутствовавшие на устном экзамене инспектор ГорОНО и представитель из горкома партии отмечали твердые и глубокие знания по затронутым вопросам у всех экзаменуемых. Между прочим, на всех переводных, а тем более на выпускных экзаменах в классе присутствовало несколько человек, и обязательно кто-то из райкома комсомола, а то и горкома партии. Вместе с представителем от дирекции за почетным столом сидели еще два часто незнакомых нам человека. Полученные результаты для Анны Васильевны имели немаловажное значение: во-первых, успешно завершилась заключительная фаза её многолетнего труда и, во-вторых, это оценка её работы в сфере идеологии.

Для письменного экзамена по математике школа получила тоже из ОблОНО опечатанные в конверте задачи, которые Фаина Рафаиловна и еще одна математичка решали в кабинете директора очень долго. Обычное решение занимало почти две страницы пояснений и вычислений, а мы в это время толпились у дверей своего класса. Наконец, Фаина Рафаиловна вышла из кабинета директора в сопровождении нескольких представителей, которые должны были присутствовать на письменном экзамене. Мы бросились в класс. Разделив доску на две части, Фаина Рафаиловна начала мелом писать условия задачи для левого ряда; мне как раз доставался левый ряд. Закончив писать для левого ряда, она начала писать условия задачи для правого ряда.

Я быстро набросал на черновике геометрическую фигуру согласно условиям задачи и стал обдумывать возможный ход решения. Не понимаю, как пришла мне в голову идея сделать небольшое дополнительное построение к этой фигуре. Как будто кто-то мне подсказывал. При дополнительном построении задача превращалась в элементарно простую. В двух-трех словах обосновал закономерность дополнительного построения, два раза применил теорему Пифагора и буквально за несколько минут получил искомый ответ. Удивленный столь простым решением, я громко произнес, что решил задачу. В классе многие обернулись. Фаина Рафаиловна еще писала условия задачи на правой стороне доски и, услышав мой голос, застучала мелом по доске: "Федотов, прекрати разговоры", — громко сказала она, не оборачиваясь. Я повторил, что решил задачу. Она прекратила писать и в недоумении обернулась, прищуренными глазами глядя в мою сторону. Тогда я еще раз сказал, что решил задачу. С мелом в руке она подошла к моей парте, наклонилась над моим решением, внимательно посмотрела на чертёж... и вдруг я почувствовал, как она сверху прижалась губами к моим вихрастым волосам, затем громко и отчетливо сказала: "Молодец! Иди гуляй, не мешай другим".

Я был на седьмом небе. Было только очень обидно и досадно, что это случилось перед самым оставлением школы навсегда и уже не оставалось времени, чтобы погордиться перед всем классом, особенно перед своими девчонками, какой я умный, какой сообразительный!

Когда я уже находился на фронте, в одном из писем Нина Елисеева, наша пионервожатая, с которой сохранились исключительно добрые отношения, сообщала мне, что моё решение задачи опубликовано в журнале "Математика в школе".

Каждый выпускной экзамен вычеркивал кого-нибудь из городского списка претендентов на аттестат отличника. И каждая такая неудача живо обсуждалась в среде выпускников города. В нашем классе один я надеялся на такой аттестат и к концу экзаменов оказался единственным из восьми претендентов среди выпускников школ города в 1941 году, выдержавший до конца все экзамены на пятерки.

Итак, сдан последний экзамен. На пятерку. Я пришел домой, бросился на железную кровать и долго лежал, уставившись глазами в пожелтевший фанерный потолок. Неужели все? Неужели теперь в институт? В любой? Без экзаменов? С гарантией, что будешь принят.

Завершился школьный этап жизни. Как я его завершил? Да простят меня за нескромность, но мне очень хочется процитировать здесь оценку, которая была дана мне почти через полвека после окончания школы в городской газете в воспоминаниях бывшего военрука и директора школы: "В школе Женя Федотов выделялся среди других. Он был всеобщим любимцем: энергичный, умный, общительный[p6] ."

Мысли роились в беспорядке. Как будто что-то тяжелое свалилось с плеч, что давило все эти годы. Странное ощущение! Никаких забот. Необъяснимое чувство полного освобождения от какого-то невидимого постоянно давившего груза. Вот он, результат стольких лет напряженного труда — учебы и работы. Хочется кричать "Буду инженером! Дорога открыта!" И я не выдержал, от радости заплакал.

Мама вышла из комнаты, чтобы мне побыть одному. Она постояла на крыльце с полчаса, потом тихонько вернулась.

— Ну что? Все кончилось? Слава Богу. Приходил Юра Чайковский, спрашивал, как у тебя с последним экзаменом. Я сказала, что благополучно.

На время экзаменов Юра дал мне свои наручные часы: в те годы для школьников, да и для взрослых, часы были большой редкостью.

 Вечером я поеду к нему на Сопчу, — ответил я.

Сразу после завершения экзаменов я поступил на работу в городскую типографию корректором, так как школьную библиотеку нужно было сдать. О работе в типографии у меня была договоренность еще до экзаменов, и там меня ждали около месяца. Работа там в основном ночная, и это меня вполне устраивало.

Выпускной вечер устроили в городском Доме пионера и школьника, где собрались все наши учителя. В торжественной обстановке нам вручил аттестаты и подарки (разные книги) наш военрук Николай Флегонтович Шибанов, исполнявший обязанности директора школы после убытия Молчанова на военную переподготовку. При вручении произошло досадное недоразумение: Лиза Оболочкова и Женя Иванова не получили аттестатов, так как не хватило бланков. Дело в том, что вместо аттестатов отличника тем, кто не смог дойти до финиша с пятерками, а таких оказалось семь человек, выдали обычные аттестаты и бланки для отличников (семь экземпляров) выслали обратно в ОблОНО. Поэтому Лизе и Жене вручили только подарки. Расстроенные, они почти со слезами покинули зал. В другой школе таких оказалось пять человек. А когда получили бланки аттестатов из Мурманска, уже шла война, никого из учителей на месте не оказалось, и, как вспоминает Женя Иванова, я без какой-либо торжественности вручил ей и Лизе Оболочковой эти драгоценные путевки в жизнь.

После торжественной части немного потанцевали под патефон. Как-то казалось тесно в помещении, тем более, что это была не привычная для нас школа; хотелось простора; хотелось шуметь, горланить, прыгать, бегать — словом, выпустить пар, накопившийся за многие годы сдерживаемого и контролируемого поведения. И очень скоро мы все оказались на улице. Ночь светлая, солнечная, теплая. Небо голубое, чистое, хотя и немного темнее, чем днем, когда оно кажется бездонным. На озере Лумболка — зеркальная гладь. У всех у нас счастливое, взбудораженное настроение. Все мы кажемся друг другу такими родными, такими близкими. Малейшая шутка вызывает дружный общий смех.  Прошлись по Набережной улице, вышли на Западную. Наши голоса разносятся по всему спящему городу. Только заводские трубы мощно дымят над озером Нюд; дым перевернутым конусом медленно поднимается в поднебесье; до нас доходит глухой гул — завод не знает ни дня, ни ночи, все время бодрствует.

Мы вышли на главную улицу — проспект Жданова, где живет моя голубая мечта-восьмиклассница. Большинство уже разошлось по домам. Остались я, Женя Вихров, Леша Киселев и Саша Рогозин. Женя Вихров умудрился поймать мышонка, откуда-то достал тонкий шнурок и теперь на поводке идет за мышонком.

 Ребята, этот зверь приведет меня без промаха в самый лучший институт, — хохмит он. — И, если захочу, подберет мне надежную невесту. У него на этот счет нюх вырабатывался многие тысячелетия.

Мы проходим мимо дома под балконом квартиры, где живет, ребята это знают, моя восьмиклассница. Так хочется, чтобы она выглянула, увидела нас, счастливых первенцев Второй средней. Да разве она поймет нашу радость? Поди, спит сном праведника.

Идея, ребята, — вдруг басит Вихров. — Пусть этот зверек будет нашим послом к Дульцинее. — И он ловко забрасывает мышонка на балкон. Видим, как исчезает шнурок, значит мышонок не ушибся и где-то прячется между вещами на балконе.

Пошел докладывать, — заключил Женя.

Идем дальше по пустынной улице и заворачиваем в парк. Там тихо, никого, кроме нас. Немного постояли у озера.

— А было бы интересно всем нам собраться лет через десять, — задумчиво говорит Леша Киселев, — посмотреть, что из нас получится.

— С тобой совершенно ясно, что получится, — начинает Вихров рисовать будущее для Киселева. — Окончишь лесотехнический, будешь лесничим, так как рвешься на природу. Обрастешь, как леший, и в городе дети будут шарахаться от тебя. И женишься ты тоже на дочери лесничего, потому что ни одна из городских не пойдет за тебя, дикобраза, заведешь ты кучу детей.

— А ты что, не женишься? — спрашивает Киселев после того, как мы  перестаем смеяться над его перспективой.

— Мне свобода дороже. Я умнее всех вас и не буду связывать себя с капризной половиной человечества. После института — еще не определил какого, — уеду в такую экспедицию, чтобы вокруг шарика. Всем вам привезу по бутылке лучшего в мире пива. Только ты сообщи ребятам, в какой лесной глухомани тебя искать, чтобы угостить этим пивом, — отвечал Вихров. (Пиво было его слабостью).

Саша Рогозин молча ухмыляется. "Хорошее дело браком не назвали бы", — замечает он в поддержку Вихрова. Между прочим, в силу каких-то обстоятельств Саша так всю жизнь и оставался бобылем, не женившись.

Мечта о путешествиях у Жени Вихрова осталась неосуществленной: не могли мы тогда знать, что через каких-нибудь пару месяцев после выпускного вечера этот крепкого и крупного телосложения добряк и беззаботный весельчак окажется первым из нашего выпуска, павшим в бою в тяжелом сорок первом году.

Мы постояли еще некоторое время на берегу и повернули обратно. 

Напряжение спадало. Мы идем не то усталые, не то размякшие от чувства необычной радости. Наступало утро. Как будто с облаков спускаемся на будничную землю со всеми земными заботами и хлопотами.

На второй день после прощального школьного вечера — тогда слово "бал" было не в моде — мы провожали свою наставницу, классного руководителя Фаину Рафаиловну. Она уезжала на лето в Мариуполь: там были её родители, там ждал её семилетний сын. Мы знали, что осенью она вернется в школу, но она была уже не наша — мы с ней расставались физически и психологически. Багаж, какой у неё набрался, ребятами был уже отправлен, и при ней оставалось только то, что нужно было иметь при себе в дороге. Мальчики, несколько человек, суетились возле неё и сопровождали от квартиры до вокзала. Остальные всем классом пришли к поезду. Отсутствовали только два-три человека, которые уже успели уехать с родителями.

Провожали человека, который три года нас опекал и распекал, защищал и отчитывал, никому из других в школе не позволял отчитывать нас: "Я разберусь и сделаю должное внушение", — говорила она в таких случаях. Так что за наши шалости и проступки только она нас отчитывала без дипломатии, без скидок, с открытым сердцем, строго и справедливо. И мы видели её слезы обиды и возмущения. Теперь мы с ней расставались. Мальчики хмуро поглядывали на пристанционные часы, девочки едва сдерживали себя, чтобы не расплакаться. Все старались сказать что-либо смешное, отвлечь разговорами от мыслей о надвигавшейся минуте расставания. Но когда стали прощаться, вместе с Фаиной Рафаиловиой разревелись все девчонки, не стесняясь друг перед другом своих слез. Мальчики напряженно силились, стараясь изображать из себя мужественных парней и кое-как сдерживались, чтобы не разреветься. Фаина Рафаиловна поднялась в тамбур, а кондуктор, поняв, что её провожают её ученики, весь класс, отошел в сторону, оставив одну в проёме наружной вагонной двери. Наконец паровоз, тяжело пыхтя, со скрежетом и металлическим лязгом потянул несколько старых обшарпанных и облезлых вагонов. Фаина Рафаиловна стояла рядом с кондуктором; вагон медленно удалялся. Наша учительница, ставшая для нас родным человеком, махала нам рукой и платочком утирала слезы...

Такой мы её видели в последний раз.

Расставаясь с ней, мы надеялись, что в новом учебном году хоть из­редка, но будем её видеть — те, кто останется в городе, и те, кто будет приезжать на каникулы как студенты. Мы не могли тогда даже в какой-либо форме предполагать, навстречу какому кошмару она поехала, какая ужасная участь ждала её впереди, на подступах к Мариуполю, когда она узнала о нападении фашистской Германии. Только в 1944 году, используя служебные каналы связи, мне удалось узнать о трагической судьбе Фаины Рафаиловны и всей её семьи.

Итак, с проводами Фаины Рафаиловны завершился этот этап нашей жизни, пожалуй, важнейший этап. Здесь невольно вспоминаются слова известного писателя Юрия Марковича Нагибина о том, что детство — самая важная пора человеческой жизни. А если сюда включить еще и отрочество, и раннюю юность, то, наверное, девяносто процентов, если не больше, нравственного состава человека образуется именно в эти годы. Поэтому роль Фаины Рафаиловны, какую она сыграла в нашей жизни в те годы, выходит далеко за рамки той, какая предусматривается для классного руководителя.

 

Оглядываясь назад с позиций полувекового жизненного опыта, годы, проведенные в стенах 2-й средней школы, не вообще средней школы, а именно 2-й, кажутся мне самыми светлыми, самыми счастливыми. Я понимаю, что с возрастом, особенно в годы, когда по существу выходишь на финишную прямую, все прошлое, тем более хорошее, приобретает ностальгическую окрашенность; что многое из прошлого теперь   просматривается   через   призму   идеализации;   что   многое   из негативного стерлось в памяти; что и люди были не столь уж идеальными, какими они теперь представляются нам, выпускникам далекого предвоенного года.

Но почему же нас тянет в холодное суровое Заполярье, где у большинства выпускников никого там не осталось? Почему, спустя сорок лет все, кого нам — мне и Саше Рогозину — удалось разыскать, откликнулись на призыв поехать на встречу в свою школу? И ехали из Магадана и Урала, из Калининграда и Киева, из Пскова и Костромы, из Новгорода и теплого Крыма. Ехали, бросив все свои житейские обязанности бабушек и дедушек, чтобы встретиться в родной школе. Вероятно, наша школа, как первое социальное учреждение, с которым мы впервые в жизни столкнулись, оказалась оптимально эффективной и решающим образом влияла на формирование наших взглядов, наших жизненных позиций. Пытаясь понять причины столь исключительного влияния школы на нас, невольно возникают вопросы, касающиеся многих аспектов жизни школы.

Известно, что от взаимоотношений, которые складываются между учеником и школой, очень существенно зависит последующий морально-психологический настрой будущего молодого гражданина данного общества. Но поскольку через школу проходят фактически все члены данного общества, то, следовательно, от школы в определенной степени зависит и морально-психологический настрой данного общества в целом. Какова должна быть школа, её оптимальные размеры с точки зрения численности школьников и учителей? При какой численности учеников в классе, классов в школе складывается наиболее благоприятный психологический микроклимат для обучаемых и обучающих? При каких условиях происходит лучше всего усвоение учебных программ, соблюдение общепринятых норм поведения, максимальное взаимопонимание и действенный контакт между учениками старших классов и учителями?

Вероятно, эти вопросы в той или иной мере уже попали в орбиту социологических и психологических исследований и, видимо, имеются какие-либо научно обоснованные выводы на этот счет, чтобы на них можно было опереться при решении проблем школьного образования Однако на практике это пока совершенно не чувствуется. Пока что волна тотального укрупнения продолжает раскатываться по стране: укрупнение предприятий, деревень, колхозов, ферм, школ и т.д., несмотря на то, что отрицательные последствия такого укрупнения не только очевидны, но и приводят к тяжелым губительным последствиям, например, в сельском хозяйстве. Когда школа превращается в подобие казармы в худшем смысле этого слова, где ответственейший период формирования личности юношей и девушек проходит в условиях огромной, зачастую неуправляемой и обезличенной массы, то едва ли стоит серьезно говорить о позитивном влиянии на старшеклассников межличностных отношений внутри школьного конгломерата и почти полностью феминизированного учительского коллектива. Укрупнение школ в угоду экономическим соображениям приносит в морально плане, как мне представляется, скорее непоправимый ущерб делу воспитания нового поколения, чем пользу.

По случайному счастливому совпадению обстоятельств конкретно наша школа оказалась максимально близкой к оптимальным по всем этим параметрам и соответствовала  истинному назначению школы как центра первоначального и важнейшего этапа воспитания будущих граждан новой политической формации. Учительский коллектив нашей школы во главе с директором состоял из солидных, с оформившимися взглядами людей, способных отстаивать своё мнение, хорошо знавших свой предмет, сдержанных перед классной аудиторией, тактичных в отношениях с нами, учениками, преданных своей учительской профессии. Такими, по крайней мере, они нам тогда представлялись. Поэтому в повседневном общении с такими учителями нам было с кого брать пример честности, добросовестного отношения к служебному долгу, к своим обязанностям, внимательности к другим, к работе вообще. Не случайно к концу учебы в школе профессия учителя котировалась среди нас,  выпускников, на одинаковом уровне с профессией инженера, самой престижной в народе в те годы. Вероятно,  именно это обстоятельство оказало глубокое влияние на формирование  наших  психологических,  моральных  и  морально-бытовых устоев. И несомненно то, что наша школа как по численности классов, так и учеников в них, и по своей компактности оказалась оптимально благоприятной. Мы в этой школе были не безликой массой, а небольшой группой в двадцать с лишним школьников, чем-то отличавшихся друг от друга, индивидуально известных всей школе мальчиков и девочек, которым выпала большая честь — и мы это чувствовали и понимали — быть первым выпуском, которым потом будет гордиться вся школа. Все учителя, в том число и младших классов, знали нас по именам и фамилиям. Мы их тоже знали; они были чуть старше нас по возрасту, но во взаимоотношениях, зачастую просто товарищеских, соблюдались должная тактичность и корректность, без какой бы то ни было фамильярности.

В таких условиях, когда все тебя знают, когда каждый свой шаг ты делаешь на глазах у знающего тебя много лет учительского коллектива, когда этот коллектив готов смотреть на тебя как на будущую гордость всей школы, нужны очень серьезные причины или побудительные мотивы, чтобы ты пошел на нарушение общепринятых норм поведения.

Говоря об условиях нашей школьной жизни последних лет перед выпуском, об атмосфере дружбы и доброжелательного отношения всей школы к своему первому будущему выпуску, нельзя не отметить, то в этих условиях даже наш школьный истопник и сторож "дядя Вася, вечно испачканный в саже, без спецовки, в деформированных валенках, время от времени обходивший классы и на ощупь рукой определявший, нужно или не нужно "прибавить жару", был неотъемлемой частью нашего школьного бытия. То же самое можно сказать и о школьной гардеробщице, небольшого роста старушке в сером изношенном халате-спецовке. На любые наши шалости она отвечала добрыми ласковыми старушечьими причитаниями, стараясь найти затерявшиеся в тесной раздевалке наши шапки, шарфы, варежки. Поэтому не случайно на встрече, спустя сорок лет после выпуска, в воспоминаниях собравшихся нашлись добрые слова в адрес "дяди Васи" и "тети Паши".

И сегодня, на исходе жизни, проходя мимо стен родной школы, снимаю шапку и отдаю земной поклон, как перед божьим храмом, в знак глубокой признательности тем, кто нас готовил и выпустил на большую дорогу жизни из дверей этого здания. Великая заслуга этой школы в том что тяжелые испытания, выпавшие на долю мальчиков на фронтах Великой Отечественной войны и на долю девочек в тылу, были с честью вы держаны.

Об этом речь впереди.

(Продолжение следует.)

 

 


 [p1]Судьбе было угодно, спустя годы, увидеться с Иваном Яковлевичем Воробьевым на фронте в 112 стрелковом полку, где он в боях весной 1942 года был убит, а Борис Абрамович Лифшиц потерял правую руку в результате тяжелого ранения и вернулся и Кировск.

 [p2]До этого я учился четыре года (1-4 классы) в сельской школе на финском языке, а рус­ский учили как иностранный один час в неделю.

 

 [p3]А.М. Ферсман. Воспоминания о камне. 1958 год Стр. 77-80. (очерк был написан в 1940

году)

 [p4]Там же, стр. 77-78. (В те годы Кольский полуостров входил в состав Ленинградской

области, а СМ. Киров был первым секретарем Ленинградского обкома партии. — Е.Ф.)

 

 [p5]Брат — по-фински.

 [p6]"Мончегорский рабочий", 11 июня 1988 г. Стр. 3.

Используются технологии uCoz